Нелли Маратова - Наследницы Белкина
Колготки Татьяна еще могла простить одноклассникам, но за театр вступалась горячо, со слезами — она ведь выросла за кулисами. «На театре», по выражению мамы, солистки вторых партий. Мама не родила Татьяну «на театре», между первым и вторым действием, исключительно благодаря тому, что девчонке пришло в голову появиться на свет глубокой ночью, когда спектакли заканчиваются.
Сейчас редко какой спектакль выползет за одиннадцать вечера, поэтому и семейных проблем у артистов поубавилось, а вот мамина личная жизнь пострадала из-за поздних приходов домой — какому мужу понравится, если жена заявляется после полуночи, не хуже Германа?
— Опера означает — труд! — объясняла Татьянина мама, как все солистки, знавшая слегка по-итальянски. — Опера — это труд, понимаешь? Трудиться, трудиться, не покладая рук, даже ночью!
Муж не понимал. Он, инженер, в семь вечера уже сидел перед телевизором, в восемь — ужинал, в девять — начинал злиться, к десяти — приходил в драматическую, почти оперную ярость.
Они развелись, когда Татьяне было девять лет.
Мама — хрупкая, как дорогая чашка. Даже обнять нельзя со всей силы — вдруг погнешь ей ресницы ненароком? Вдруг нарушишь прическу? А Татьяне хотелось, иногда очень хотелось обычную маму — чтобы не бояться за ресницы и прическу. Чтобы мама ждала дома, как у всех девчонок, а не в гримке, наряжаясь к очередному спектаклю.
Татьяна сидела в гримке, смотрела, как гримерша надевает маме парик. Гримерша давала Татьяне коробочку с гримом, девочка от скуки рисовала себе клоунское лицо. Мама взмахивала ресницами, улыбалась, бежала на сцену. Воздушный поцелуй наверняка придумали артистки — чтобы не испортить грим.
Романы, браки, рождения и смерти — все было в театре; искать своего счастья на стороне Татьяниной маме, как и другим артисткам, просто не было нужды. Брошенные жены оставались в театре, как и мужья-изменники, а их общие дети сидели в зале или за кулисами — иногда их выводили на сцену: в «Набукко», «Князе Игоре», «Трубадуре».
После развода Татьянина мама влюблялась в театре, можно сказать, не сходя со сцены. Был гобоист из оркестра (продержался четыре месяца, сильно пил — как, впрочем, почти все духовые). Балерун с роскошным прыжком (продержался полгода, уехал в Москву — лучшие всегда уезжают). Артист хора (продержался пять с половиной лет, мама сама его бросила — когда он начал ухлестывать за Татьяной). Татьяна знала, что в антрактах мама встречается с очередным любовником за сценой, есть там такое особое место — когда зал видно, а тебя нет. Лишний раз не поцелуешься — оба в гриме. Обниматься тоже трудно — ресницы, тяжелые прически, костюмы. Вот видели бы зрители, сердилась Татьяна, как Ларина стоит, прижавшись к крестьянскому юноше, или как ключница Петровна обжимается с опричником.
Мама любила театр, любила себя, любила музыку — преданно, без сомнений и оглядки. Татьяну ей любить было некогда. И когда тот самый артист хора обратил внимание на Татьяну, мама рассердилась так, будто дочка сломала ей ресницы, испортила прическу и всю жизнь:
— Тебе надо заниматься учебой, а не думать о романчиках.
Тогда в хор могли принять любого человека, можно было и нот не знать, лишь бы петь умел и фактуру имел подходящую. Это сейчас Голубев зверствует, требует брать одних только консерваторских, а тогда ни о каком Голубеве никто знать не знал.
Татьяну взяли сразу, после первого же прослушивания; через год работы в хоре и летних гастролей она забеременела и родила девочку Олю. Мама пытала Татьяну, чуть не под лупой разглядывала младенца — от кого? На кого похожа? К новому сезону Татьяна снова была на сцене, непонятно чья Оля оставалась дома с няней.
Мама пела Ларину, значит, ей уже после второго действия можно было идти домой. Гремин завидовал за сценой — мне бы так! Татьяне нравился Гремин куда больше полненького Онегина. Когда этот Онегин выходил на сцену в последнем действии и, выпятив пузико, начинал петь, народ за кулисами веселился: «Карлсон вернулся!» И Татьяна, не наша — Ларина, — была в тот вечер не из лучших, голос еле пробивался сквозь оркестр.
После бала Татьяна первой убежала в гримку, надо было отпускать няню.
В последнем действии «Онегина» хор появляется всего лишь раз — на греминском балу. Согрин неприятно удивился, что кланяться вышли только солисты, а где же хор? Где та девушка?
Не дожидаясь последних поклонов, он выскочил из зала, позабыв и о директоре с женой, и о доброй душе-контролерше.
— Где служебный вход? — спросил в гардеробе.
Надо обойти театр справа, там будет крылечко и серая дверь. Согрин отплевывался от снежинок, закуривал, спешил. Он чувствовал, что Татьяна где-то рядом.
Глава 6. Сначала музыка, потом слова
— Постой рядом, Валя, говорят, ты счастье приносишь, — шепнула Мартынова в антракте.
Ведущая свирепо закусила сигарету, вскочила с места. С ней кашу нескоро сваришь, загрустила Валя, она дорожила тем, что в театре все ее любят (Леда Лебедь не считается, она всю любовь мира желала бы иметь в своем частном пользовании — даже ту, что полагалась Вале).
— Призрак оперы, — Коля Костюченко приобнял Валю, чмокнул в макушку. — Мобилку зарядила? Умница.
Может быть, и новая выпускающая однажды поймет, что театру без Вали не обойтись? Конечно, здание устоит, люстра не обрушится, и зрители придут, и занавес будет расходиться в стороны медленными волнами, но без Вали это будет совсем другой театр. Старожилы, из тех, кто с закрытыми глазами находит дорогу из гримерного цеха в буфет, даже они теперь не представляют, как раньше обходились.
За кулисы Изольда привела Валю не скоро, вначале долго отправляла в зал. Все оперы переслушала Валя не по разу, а балет посмотрела всего один — «Лебединое озеро». «Балет — это для девочек», — говорила Изольда, а Валя думала — я-то кто, не девочка?
Маленькую Валю не всегда пускали на вечерние спектакли, Изольда однажды не увидела ее на обычном месте, перепугалась. В антракте прибежала в зал, нашла девочку под дверью. Контролерша оправдывалась — контрамарку подает, молчит, мы ж не знали, что твоя! Потом все привыкли, признали.
После спектакля Валя терпеливо ждала Изольду в гардеробе, матерчатая сумка с туфлями аккуратным рулетом лежала на скамеечке. Без туфель Изольда являться в театр не разрешала — и платье велела надевать нарядное, с воротничком из нафталиновых кружев.
Изольда приходила, когда Валя почти засыпала на скамеечке, к счастью, школа была во вторую смену. Уроки наставница учить не заставляла, но если вдруг видела тройку в дневнике, лишала театра — на неделю. Для Вали было достаточно — хуже наказания нет.
Жили они в двух кварталах от театра. Высокой Изольде приходилось подстраиваться под мелкий шаг Вали, и в любую погоду — ветер, дождь, жару, снег — она спрашивала:
— Как тебе?
Валя рассказывала. Слух у нее был точный, и любую фальшивую ноту она видела покрашенной в другой цвет. Ария Марфы — красная, а фальшивая нота — зеленая. Режет взгляд и слух разом. Выбивается из палитры-партитуры.
Изольда внимательно слушала девочку, иногда останавливалась и наклонялась к ней (Валя торопливо вбирала вкусный аромат рижских духов). Уточняла:
— Ты сама это придумала? Может, подсказал кто?
Валя вначале обижалась, но потом поняла — Изольда удивляется верным словам. Многие «ценители искусства» с важным видом аплодируют посредственному пению и тупо молчат, когда надо бы кричать «браво!». Что делать, в нашем городе, как и по всей России, оперу понимать разучились. Раньше было иначе, не знать и не любить ее считалось неприличным. И вообще, по истории оперы можно изучать мировую историю, говорила Изольда.
— Сталин любил оперу, — рассказывала она. — «Бориса Годунова». Гитлер — Вагнера.
— А Наполеон? — спрашивала Валя. Наполеон ей мучительно нравился.
Изольда объясняла, что Бонапарт был человеком военным и предпочитал музыку, написанную армейскими. Оперу скорее уважал, чем обожал, — Керубини, Гретри, Далейрак писали ему марши и победные песни.
Валя супилась, обижалась за Бонапарта и на него самого тоже сердилась — как можно променять целый мир, оживающий на сцене, на какой-то военный марш? Валя подыскивала другие аргументы для Бонапарта, пока Изольда молча разогревала поздний ужин. Она замолкала на целые часы, после пения говорить вредно.
Ночью Валя просыпалась от музыкальных фраз, рвущих и режущих сон, — услышанное в театре с вечера укладывалось в пазы, память добросовестно повторяла новые арии, и Валя просыпалась от того, что внутри нее настраивался маленький оркестр. Иногда, впрочем, оркестр молчал, и тогда девочка вспоминала во сне о другой жизни — с мамой, без Изольды, вне театра. Липкий пот тек по груди, Валя возвращалась в уютную ночь Изольдиной квартиры, ничем не походившую на яркую пьяную ночь родного дома, где теперь крепко спали две балерины — даже во сне, как собаки, вздрагивающие ногами.