Женя Павловская - Обще-житие (сборник)
Жарко! Я устала, села на прохладную траву. И вдруг, как будто в первый раз, увидела просторное, больше всего на свете — зеленоватое с розово-золотыми сияющими поперечными лентами, с обморочно тающим дымчато-сиреневым краем — закатное небо. Я не могла про него подумать словом «красиво» или «прекрасно», потому что «красиво» — это нюхающая розу Кармен на флаконе духов или немецкая открытка с цыплятами и фиалками в золоченой корзине, которую прислал отец из Германии Эльке-ябеде из первого подъезда. Или, например, теть-Марусины синие бусы. А «прекрасно» — это то, что молоко убежало. Про теплое, золотое, зеленое небо так было нельзя, это было совсем другое, совсем недетское. Далекое, сияющее и тонко-тонко звенящее, если зажмуриться и изо всех сил вслушаться. Не было такого слова в человеческом языке — и надо ли?..
Первый в жизни момент тихого взрослого счастья, не опошленного обладанием или победой. Первое, пронзившее мою душу восторгом и печальной догадкой, ощущение непомерной, избыточной щедрости и невозвратности этой минуты. Оно длилось долго — это мгновение. Из оцепенения меня вывела бабушка, громко осведомлявшаяся, не оглохла ли я, во-первых, и не собираюсь ли нарочно простудиться, сидя на сырой земле, во-вторых…
Спасибо тебе, «поганый садик», я от тебя ухожу, я тебя никогда не забуду. Ты сделал мне царский подарок — на всю жизнь. И когда, согласно спорным рекомендациям тибетских мудрецов, я с утра созерцаю горы, а вечером (если уж так необыкновенно удачно сложатся обстоятельства) воды, то все равно вспоминаю тебя, мой утраченный рай, — прекрасный «поганый садик» моего детства.
Мытный
На этом пятачке татары взимали мыт с нижегородцев, издавна сочетающих свободолюбие с практичностью. Нижегородцы в долгу оставаться не любили и лет эдак через пятьсот отомстили за это полякам, раскошелившись на ополчение патриоту Козьме Минину, чей одинокий памятник с подъятой, длинной, как у гориллы, рукой, украшает центральную, имени Минина, площадь города, полностью игнорируя князя Пожарского. Местные остряки называют эту площадь «максимум Минина, минимум Пожарского». Впрочем, недавно нижегородцы, поборов гордость, поместили неподалеку уменьшенную копию московского памятника, уже снабженного князем. Уважив одним махом сразу троих: Дмитрия Пожарского, скульптора Ивана Мартоса и сотворившего копию Зураба Церетели — вот пример высокого политеса!
Сбор антипольских средств происходил на той же площади, что и налоговые акции татар. Товаро-денежная аура места сохранилась по сей день, хотя политический характер утратился. Базар в двух шагах от площади Минина и сейчас зовется Мытный рынок. Летом мы с мамой туда ходили почти каждый день — о холодильниках понятия не имели, а погреб (мамина мечта) имелся у тех, кто жил в старых деревянных домах. А мы жили в большом, каменном.
Перед входом на рынок с обеих сторон на асфальте сидели страшные нищие, лучше отвернуться и не смотреть. От них пахло гнилым и кислым. Там был даже мальчик-нищий. Позорно остриженный наголо, он стоял на коленях, выставив вперед руку в мокрых буграх болячек. Чтобы попасть на базар, невозможно было избежать это испытание. Мама давала мне мелочь — поди положи старичку в шапку. Я брезговала и боялась нищих, а подавать стеснялась, особенно лысому мальчику. Брошу монетку и отбегу. Если бы они еще после этого не кланялись! Мне и тогда и сейчас физически невыносимо видеть унижение другого. В детстве я не могла это оформить словами.
Базар был, в смысле впечатлений, бесспорно более перспективным местом, чем скверик у городского театра (по газонам не ходить!), куда меня водили гулять, вручив дурацкий совок и синее ведерко. Как маленькой. Играй с Аллочкой! Очень надо!
На базаре сначала идем туда, где всего неинтересней. На прилавке разложены неопрятные мокрые лохмотья мяса, пахнет сладко-душным. Там торгуют злые багровые бабы, как будто их лица крепко натерты этим самым мясом. Мама берет шмат двумя пальцами, поднимает и рассматривает вроде бы на просвет. Качает головой и брезгливо кладет обратно: «Что это за говядина? Ни жириночки!» От слова «говядина» мне смешно и стыдно — оно, как ругательное слово «говно». Проходим мимо ряда пузатых бочек с солеными огурцами и квашеной капустой, покрытых лоскутными одеялами. Деревенские бабки, похожие на свои бочки (бочки-бочки-бочки, тетки-бабки-дочки), в платках и тесных жакетках из рытого плюша протягивают на деревянной ложке свисающую бледными тощими ножками капусту: «Отведай-ка, хозяйка! Капустка сахарна, с хрустом! Давай банку — свешу с походом!» Рядом торговали из бочонков коричневым, тягучим: «А вот патока, патока! А ну, кому сладку патоку, кому медову патоку!»
Но самое-то интересное, конечно, было не здесь, как мама не понимала? Надо было спешить туда, где, привалясь к стене, сидел на земле бородатый старик в гимнастерке с медалями. Одна нога в лапте, а вместо другой масляно-желтая деревяшка. Вроде перевернутой бутылки. На мешковине перед ним гора сокровищ: деревянные лошадки с зелеными и малиновыми маками на плоских боках, кукольные мисочки — на донышке каждой анилиновый красный цветок-завиток, расписной кукольный столик со стуликами. А самое-пресамое — буфетик с дверцами и малюсеньким настоящим зеркальцем — мне бы такой! Целой горой навалено яркое и веселое, как флажки, которые развешивают первого мая на госпитале напротив. Жаль, деревянная нога у старика не разукрашена никак. Мог бы. Наверное, некогда было. Возле старика остро и притягательно пахнет деревом, краской, махоркой. В сквере у драмтеатра, конечно, ничего такого не увидишь.
«Ма-а-ам, купи!» — пристаю я. «Ну зачем это тебе?» — и крепко тянет меня за руку к сизым жестяным бидонам со сметаной… Мама ничего не понимает! Я когда вырасту большая и красивая (а мне именно такой быть велят, когда чихаю), то накуплю сто игрушечных посудок, и лошадку с повозкой, и столик со стуликом… Ну а о буфетике можно не мечтать, его, конечно, другой девочке купят, а второго такого никогда и не будет больше. Я уже представляю эту противную девчонку, которой достался мой буфетик с зеркальцем. Вся конопатая и сопли из носа, а на пальцах бородавки. И она, в новом платье, прыгает от радости, что буфетик ей достался, а мне вот — кука с маком. От этой душераздирающей картины — сладкая горечь обиды и гордость неправедно поставленного в угол носом. Я задираю вверх лицо, чтобы слезы втекли обратно.
Покупаем никому не нужные полстакана сметаны. Соседка тетя Надя учила маму, что умные-то люди покупают не один стакан, а у разных хозяек два раза по полстакана с «походом». Вот и выходит, что вместе почти полтора получается. Но мы покупаем только один раз полстакана. Слезы так и остались внутри, без награды и зрителя! Трагически шмыгая, постепенно утешаюсь, глядя, как сгустки сметаны шлепаются в наш граненый стакан. Стакан плавно белеет, будто в нем растет мягкий сугроб. Продавщицы в молочном ряду очень хорошие — в белых фартуках, добрые, розовые, толстые, точно их подрумянили в печке на сметане и сливочном масле, как Колобка. Он тоже «на сметане пряжен». Почему он «пряжен» непонятно, ведь прядут шерсть. Но непонятное всегда интереснее.
«Пошли! Не забыть бы еще купить пару яиц». Перед нами берет целых пять яиц нарядная тетенька с мальчиком в матроске. Наверное, богатая. Мальчик обернулся и высунул язык. Я потихоньку, чтобы взрослые не заметили, показала ему фигу — меня недавно во дворе научили, она у меня получалась здорово и я гордилась этим.
Некрасивая деревенская, которая торгует яйцами, спрятала деньги за пазуху и тут же вытащила оттуда свернутый грязный платок. Вот так фокус! Я засмеялась. В платке оказался бесформенный коричневый с прозеленью ком, в точности, как глина. Отщипнула кусок и медленно положила в рот. «Мама, мама, смотри! Она землю ест!!!» Деревенская ухмыльнулась: «Нет, это не земля, дочка… это у нас хлеб такой!»
Мама больно дернула меня за руку и потащила прочь. Ну и ладно, и не надо нам этих яиц поганых! Подумаешь! За что разозлилась? Даже не остановилась (а мне так хотелось!) перед интересной картиной с дыркой для головы. На картине возле синей горы растет пальма и гордо поднимает копыто белый конь с красными губами. На коне военный в погонах, в руке сабля, а под фуражкой со звездой дырка. Туда можно просунуть лицо — получится фотография. Рядышком, но немного сбоку, торчит круглый одноногий столик с букетом бумажных роз в вазе. На столик облокотилась полным локтем кудрявая девушка. Подперла щеку рукой и мизинец отставила, чтобы всем было видно, что у нее на руке часы. Фотограф («спокойно, сейчас вылетит птичка»), спрятавшись под черным покрывалом целится в кудрявую своим аппаратом. Все фотографы — ужасные обманщики, птичка ни разу не вылетела. У меня тоже есть игрушечные часики с ремешком — приду домой и сяду, как взрослая девушка. Как будто бы меня фотографируют. А фотокарточку потом сама нарисую и раскрашу цветными карандашами, еще даже лучше будет… Жаль, я совсем не кудрявая.