Женя Павловская - Обще-житие (сборник)
За правду приходится страдать. Помнишь, девочка, как тебя за «Правду» по-взрослому лупили? Тебе и за Пушкина попало — неправедно. Родители часто грешат тщеславием. Явились гости, сели есть.
— А вы представляете, наша дочка знает «Евгения Онегина» наизусть! — мама решила угостить их еще и тобой.
— Ребенок? Ха, этого не может быть! — подначила Лидия Львовна. Ей всегда важно было первой любую глупость ляпнуть. Главное, чтобы все ее слышали.
Тебя, мою бедную, поставили на табурет, как собаку дрессированную. Не научилась еще ты бунтовать, сносила молча.
— Ну вот, молодец! Читай громко и с выражением! С самого начала.
«Не мысля гордый свет забавить…» — никакого удовольствия, когда вслух. Дочитала, как деревянный автомат, до «как рано мог он лицемерить, таить надежду, ревновать»… Гостям уже давно стало тошно… Я им мешала есть.
— Ну и что? Память хорошая! — бубнит в стол Аркадий Петрович. — Все равно она ничего там не поняла! Ну, скажи нам теперь, о чем там?
Как о чем? Ни о чем. Это же стихи! Они сами по себе — им ничего другого не надо! «О чем» — это в сказках, там всегда «о чем». Но взрослым же положено отвечать когда спрашивают. Что им сказать, чтобы отвязаться?
— Ну… значит… Онегин и Татьяна там, ну… поженились. Он ее любил… потом из пистолета Ленского убил, в общем… Татьяне сон такой страшный снился…
Чего они хотят? Хоть бы отстали! Ненавижу!
Хохочут: «Конечно ничего не поняла! Вот видите, ничего, абсолютно!»
Я-то точно знаю, все поняла! Я про стихи всегда все знаю! Им же не объяснишь! А они все надо мной смеются. Рты пораскрывали — прямо закатываются, чуть со стульев не валятся.
— Я все поняла!!! Сами не поняли! Дураки вы все! Дураки, дураки!!! — кричу я сквозь слезы.
Меня с позором стаскивают с табурета и за шиворот в спальню.
— Как ты смела гостям такое! Сиди теперь здесь и носа не показывай! Стыд какой!
Ты права, девочка — дураки! Натуральным образом, дураки. Хочешь, объясню? Что тебе было до сюжета? Ты же была стихийным формалистом! Тогда, кстати, это было почти ругательство. Даже предательство. Хорошо, что твой любимый Пушкин не дожил. А кто дожил, тому замазали рот глиной, засыпали глаза песком. Звук, ритм, мелодика стиха — ты это все, поверь, понимала. А они — читали дома газету «Правда», где ложь. Уж там всегда было «про что». Между прочим, не сказки, а только наглое вранье и липкая подлость. И они от этого оглохли. Камни в ушах. Не могли уже услышать то, что так безупречно слышала ты. Но им тоже, обманутым дуракам, было плохо. Это тебя утешило? Ты опять молчишь… Ну ладно, согласна — взрослым не всегда обязательно отвечать.
Нельзя
Лев Толстой утверждал, что он помнил себя во внутриутробном периоде — даже не уверена можно ли это назвать детством. Чего уж он там интересного повидать мог? Дальше он себя родил, и вслед за этим у него сразу наступило счастливое, продуктивное детство. Мне повезло меньше.
Себя я начала сознательно выделять из окружающего пространства в возрасте года, кажется, с небольшим… Вечер, стол, лампа с мутно-красным тревожным абажуром у белой стены, я сижу у мамы на руках. По стене неровно плывет серое и плоское. Исчезает в углу и снова откуда-то появляется. Я этого не понимаю и боюсь.
— Что? — спрашиваю у мамы.
— Это лампа.
— Нет! Что? — настаиваю я.
Никак не понимает!
— Лампа, доченька, это лампа.
— Нет! Нет! Это! — злюсь, кричу и плачу я.
— Тень! — наконец догадывается мама. — Это же просто тень, смотри!
Смеется и проводит рукой между стеной и лампой. Серое продолговатое бесшумно скользит по стене и воровски ныряет под стол. Совсем не смешно. Куда же оно делось, ведь было? Хорошо бы потрогать. Но я теперь знаю слово «тень», оно дает хоть какую-то защиту перед жутким явлением.
Я — одинокий полунемой чужеземец в державном мире больших, взрослых. Изо всех сил стараюсь понять их обычаи и язык. Мои же обычаи им не нравятся, они меня не понимают и говорят «нельзя!». Нельзя сидеть под столом, нельзя брать спички, нельзя плевать в кашу, нельзя кататься на двери, нельзя ковырять в носу, нельзя ходить задом наперед, нельзя показывать язык, нельзя ступать в лужу, нельзя бородавчатой тетьке Таське кричать «Уйди!». Нельзя, нельзя, нельзя… А что можно? Можно то, что не хочется и противно. Например, слушаться, есть манную кашу, не болтать ногами сидя, говорить «спасибо» и «больше не буду», ложиться спать… Если не слушаешься, то грозятся намазать палец йодом. Того гляди и намажут…
На окнах переливаются белесые метелки и длинные иглы — значит, зима. Интересно поворачивать голову туда-сюда, тогда по иглам пробегают остренькие красные-зеленые-голубые огоньки. Чем быстрей ею крутишь, тем проворней бегают искорки. Я повелеваю ими, как настоящая взрослая волшебница из сказки. Захочу — быстрей, захочу — медленней. Я колдунья, а никто это не знает. Вот сейчас замру — и огоньки замрут.
— Что ты у окна торчишь? Дует, простудишься. И не надо так головой вертеть, это очень вредно. Может голова закружиться. Поди лучше поиграй…
Как это может голова закружиться? Сама возьмет и вдруг закружится? Я могу сама закружиться, а отдельно голова — нет!
В коридоре у дверей мои саночки с железными полозьями. Усаживаю зайца, деревянную пирамидку из цветных колесиков, куклу Брюнету и куклу Левку. У Левки тело вялое, тряпичное, к нему нитками прикреплена голова из целлулоида, а к животу пришиты дурацкие трусы в полоску, я его не люблю. Ужасно раздражает нарисованная желтой краской на скользкой лысой голове челочка — это меня хотят так обмануть, чтобы я думала, что это волосы. Они думают, я глупая. Вот у большой Брюнеты настоящие кукольные волосы из черных ниток и крепдешиновое оранжевое платье с пуговками, перешитое из моего, которое еще раньше, до войны (это такое время, называется «довойны») было маминым выходным. Брюнета очень важная дама. Про нее бабушка поет песенку: «Жила-была кукла, очень важная дама, сама ходить умела от стола до дивана, ля-ля-ля». Я тяну санки по полу за веревочку, катаю по коридору своих детей — зайца и даму Брюнету, ну уж и Левку с пирамидкой посадила заодно, но позади всех. «Ой, мне просто нехорошо от этого звука, — высовывает из двери голову бабушка, — ты можешь играть тихо? Лучше идем со мной. Будешь хорошая девочка — дам тебе соль».
Соль — самое вкусное на свете. Жареная картошка на втором месте, отварная с луком и подсолнечным маслом — на третьем, а картофельное пюре на четвертом. Бабушка ставит на кривоногий венский стул солонку. Есть соль со стула вкуснее, чем со стола, потому что венский стул пахнет деревом и лаком, а на столе старая клетчатая клеенка — воняет от нее (я произносила «вуняет» — мне кажется, так точнее). Когда дают соль — надо не зевать и торопиться, пока не отняли. Коленками на пол, палец послюнить, а потом в солонку, и опять быстро в рот, пока солонка не опустеет. Сладкое я с омерзением отвергала лет до шести. За обедом ревниво следила за дедом — он нахально брал мою! мою!! мою!!! солонку и сыпал, сыпал соль себе в суп. Куда столько? Того и гляди всю себе высыпет! «Не бери, мне мало будет!»
Меня по поводу этой противоестественной склонности частному доктору показывали, который, незаметно смахнув в стол деньги, улыбнулся: «Вполне здоровая девочка. Ест соль, говорите? Ну и пусть себе ест. Не отнимайте. Значит, организм того требует». Хороший доктор, хоть и в халате. Другой бы приказал всю соль отдать деду, мне тут же намазал бы палец йодом, сделал укол и велел каждый день кормить сла-а-адкой ма-а-анной ка-а-ашей, от которой тошнит.
Ночью из черной тарелки над этажеркой противно завыло с переливами, а потом медленно толстым голосом: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!» Хватают за спину громадными руками, сажают в кровати, откинув сетку (сетку терпеть не могу, взрослые не спят с сеткой). Мама одним движением снизу вверх вдевает меня в серые валеночки, а потом еще несколько раз смешно пришлепывает ладонью по круглой, неразношенной подошве, быстро кое-как натягивает капор на вате. Валенки у меня в точности, как у большой, а капор ненавижу — от него уши вперед загибаются, не вертится шея, а завязки больно впиваются в подбородок. Да и слово «капор» противное тоже. Взрослым-то хорошо, они капор не носят и могут делать что хотят, но вместо этого занимаются всякими глупостями. Например, едят суп. И по своей воле спать ложатся. Я бы — никогда! Вот когда вырасту…
Мама хватает меня на руки, на шею себе — зеленый мешочек на шнурке — там внутри всякие бумажки неинтересные. Бежим с четвертого этажа через двор в бомбоубежище. Бабушка осталась дома, она не хочет. Мама на нее за это сердится и кричит. Мне тоже не хочется, но меня тащат. Бежим через двор — черные сараи, темный дом, снег. Бомбоубежище в пятом подъезде. Я провожу щекой по нежной маминой шапочке, про нее говорят «из котика». Кошки у нас нет, кошка есть у тети Юли, а мамина шапка — она котик. Черная и блестящая, а если подуешь, то внутри мягкой черноты раскрывается дымно-розовая пушистая маргаритка. Бежать нам недалеко, через два подъезда, но очень долго. Время и пространство в моей голове еще не подозревали друг о друге, как любовь и разлука в первый день Творения.