Артур Япин - Сон льва
— Ты хочешь, чтобы я тебе заплатила! — говорит она тихо, потому что ей больно.
Максим чувствует то же самое.
Мы бедны, — объясняет он. — Это на лекарства.
— Я должна платить тебе? — говорит Зильберстранд, словно ей кажется, что все должно быть наоборот.
— Вы видели, как Гале плохо. Если бы не необходимость, мне бы такое никогда не пришло в голову.
— О боже мой! — говорит певица.
Она стоит неподвижно, но ее взгляд выражает испуг и блуждает где-то далеко, словно оттуда надвигается ужасная опасность.
— Боже милостивый, вот до чего мы дожили!
Несколько секунд она стоит как в параличе, пораженная правдой.
— В смысле, говорит Максим, поправляя себя, испуганный силой ее чувств, — конечно, мне бы хотелось с вами, вместе… и, конечно, бесплатно… кто бы не захотел с такой женщиной, как вы? Но из-за безденежья. Я подумал… вы ведь сами сказали: «Я хорошо вознагражу тебя».
Она стоит совершенно прямо, пока роется в сумочке. Держит голову гордо, хотя видно, как тяжело ей это дается. Она находит несколько банкнот и швыряет их ему под ноги. Потом резко сгибается, словно получив пинок в живот, и опускается на пол, медленно и рывками, как на кинопленке, соскочившей с бобины. Так, уйдя в себя, она сидит, почти скрытая вздымающимся шелком красного платья, медленно оседающим на мраморный пол, трепещущим, как и она сама. Максим падает перед ней на колени, хочет обнять ее, чтобы утешить, молить о прощении, но она выглядит такой хрупкой, что он боится, что от его прикосновений она рассыплется. Она медленно поднимает лицо. Оно искажено горем. Она выглядит вдруг такой старой и такой брошенной, что Максим отходит на несколько шагов назад. Он сломал эту женщину. Подобно раненому зверю, она запрокидывает голову и широко открывает рот, словно волк перед тем, как завыть. Она хочет закричать, изо всех сил, но у нее не получается, из горла не вылетает ни звука. Максим, приготовившийся заткнуть уши, потому что ожидал голоса, перекрывающего мощностью симфонический оркестр, в ужасе опускает руки. Мышцы ее шеи напряжены, гортань вибрирует, на висках набухают вены, но — ни звука.
Только шторм становится все сильнее и несколько раз мощно ударяет по стеклянной конструкции. Стекла прогибаются, едва удерживаясь в пазах. У обоих возникает чувство опасности. Певица следит взглядом за удаляющимся грохотом, но продолжает беззвучно кричать. Она даже увеличивает неслышную мощь своего голоса, так что еще немного, и зазвенят бокалы.
В этот самый момент что-то ударяется в верхнюю часть окна, пять-шесть раз подряд, и с бешеной силой, разбив стекло, влетает внутрь зимнего сада. Огромная морская чайка, оглушенная страхом и болью, шлепается на пол посередине зала и оставляет кровавый след на мраморных плитах. От неожиданного порыва ветра распахиваются все двери зимнего сада — в вестибюль, на набережную, на пляж. Стеклянная стена разбивается вдребезги. Ветер играет с пальмовыми листьями. Стволы качаются. Одна пальма падает на землю и тащит за собой цветущее апельсиновое дерево. Волны заливают пол, а песок летит, ударяясь Максиму в лицо.
И над всем этим слышится крик чайки. Зильберстранд встает с пола. Подходит к птице. Поднимает ее обеими руками. Гладит ее по голове, которую птица с испугом отдергивает, по клюву, пытающемуся ее клюнуть. Покрывает поцелуями раненое тело и ищет осколки стекла в перьях.
На набережной Максим оборачивается. В гостинице везде зажигается свет, постояльцы, выглядывая из-за штор, пытаются понять причину недавнего грохота. Издали он видит певицу, с которой началась и закончилась его новая карьера. Она стоит, выпрямив спину, на штормовом ветру среди мерцающих осколков, прижимая к груди белую чайку.
2— Я знаю эту девушку, — говорит однажды утром Джельсомина.[144]
Мы с ней завтракаем на балконе. Как часто бывает, я рисую свои фантазии на салфетке. Я всегда держу фломастеры под рукой и бездумно зарисовываю остатки ночных видений, пока мои сны не растворились в реальности дня. Джельсомина подходит ко мне и отодвигает мою тарелку, чтобы получше рассмотреть.
— Может быть, Бетти Буп?[145]
У фигурки большая голова, маленькое тело с крупным бюстом, высокие каблуки, как у многих женщин, снившихся мне, но Джельсомина качает головой.
— Ее фото висит у тебя на доске в Чинечитте, — Джельсомина поворачивает рисунок к себе. — Она играет в нашем фильме?
— Не знаю.
Я рисую декольте и желтое платье с черными пятнами, как у леопарда.
— Почему у нее на голове платок?
— Голова заболела, — шучу я, — от твоих вопросов!
Джельсомина, смеясь, вырывает у меня салфетку, играет, хотя видит, что рисунок еще не закончен. Я пытаюсь вырвать его, но она не отдает. Повязывает салфетку вокруг головы и нарочито принимает ту же позу, что и нарисованная девушка — одна рука касается головы, другая на бедре, настолько сильно отставленном, что кажется безобразным. Так она пародирует, дразня меня, и как только я встаю, чтобы догнать ее, убегает. Когда я ее ловлю, она требует в обмен на салфетку поцелуй. Я веду переговоры до тех пор пока цена не возрастает до трех поцелуев за шедевр. Только Джельсомина закрывает глаза и подставляет губы, как я сдергиваю салфетку у нее с головы.
При этом зацепляется ее парик. Увлекшись игрой, я позабыл о нашей хрупкости. Парик не слетает совсем, а повисает сбоку. Я в ужасе. Я обычно забываю, что он на ней. Энцо из отдела причесок Чинечитты сделал его так прекрасно и с любовью, что невозможно догадаться, что волосы ненастоящие.
Я прошу прощения, но Джельсомина меня не стыдится. Снимает парик. Странно, насколько мне дороже эти жидкие пряди ее прежних густых локонов. Она снова надевает парик, ловко, как может только актриса, и целует меня. Но когда она смотрит через мое плечо, ее лицо омрачается. Салфетка улетает со стола. Я пытаюсь ее поймать, но она взмывает вверх и кружится над крышами. Держась за руки, мы смотрим, как девушка из моего сна порхает вокруг нас. На миг кажется, что ее унесет в сторону Пинчо, но ветер меняет направление, и салфетка падает у наших ног, как мертвая птичка.
Настоящий персонаж комикса никогда не стареет. Джельсомина — да. Ее нарисовала сама жизнь. Страница чуть ли не отрывается. Линии разошлись. Бумага попортилась от непогоды. Цвета выгорели на солнце. Большая голова на маленьком теле, лицо все в морщинах, как комок газеты, который достали из корзины для бумаг. Я беру его, разворачиваю и пытаюсь нежно разгладить. Никто никогда не чувствовал столько нежности, как я.
Именно потому, что фрески великих мастеров сейчас почти стерлись, мы восхищаемся ими больше, чем заказчик, увидевший их впервые. В воображении мы раскрашиваем исчезающие линии по-своему и благодаря этому прикасаемся к сущности рисунка.
Каждое утро, просыпаясь рядом с ней, я млею. И сегодня не меньше, чем пятьдесят лет назад. Я чувствую ее тепло. Я касаюсь ее и молюсь, чтобы в свой смертный час мне позволили почувствовать то же самое. И умираю. Теряю сознание. Я погружаюсь во Вселенную своей любви, где перестаю существовать. Я поворачиваюсь и вижу ее: изящная стрижка, огромные клоунские глаза над одеялом. Мне хочется заплакать от удовольствия, вопить не своим голосом, схватить ее, трясти, вытащить из кровати и прыгать вместе с ней по спальне. У меня нет слов. Я целую ее курносый нос, и она, не просыпаясь, морщит его, словно я щекочу в нем травинкой.
Я вижу ее маленькой девочкой. Маленькая девочка стоит на кладбище монахинь-урсулинок в Болонье перед колумбарием. На высокой мраморной стене не указаны имена, только даты, по блестящему куску мрамора на каждый год ее жизни. Десять рядов в ширину, десять — в высоту. Я приношу ей лестницу, чтобы она могла добраться до любого возраста. В каждой нише, которую она открывает, стоит по урне, на каждой урне — медная табличка с датой. Когда она снимает крышку с одной из урн, оттуда облаком взлетает прах. В этом пепле она видит саму себя такой, какой она выглядела в тот год. Один за другим выхватывает она годы из ниш и рассыпает вокруг себя. Ясно видно, что ни в одном возрасте она не была ни прекрасней, ни безобразней, чем в другом. Потому что это всегда она — Джельсомина, моя чаровница, моя красавица. Последние ниши еще пусты. В стене видны лишь большие углубления, не закрытые камнем. Мы вползаем на четвереньках в одно из них. Глубоко в темной нише я прижимаюсь к ней и слышу, как что-то шуршит у нее в кармане куртки. Ага, она взяла с собой ромовые бабы. Мы засовываем их друг другу в рот и высасываем ром из бисквита. Так, прижавшись друг к другу, сидим и ждем.
Так сидеть могут все, но я отказываюсь верить в то, что два человека когда-либо были или будут столь близки друг другу, как мы с ней. Джельсомина всегда со мной, даже тогда, когда я в объятиях другой. И как такое может быть? Я существую в ней, а она — во мне.