Алессандро Пиперно - Ошибка Лео Понтекорво
«Ладно, извини, больше никаких острот. Но клянусь тебе, мой друг, я не понимаю, о чем ты говоришь. Я не могу понять, почему эта фотография более опасна, чем те, которые публиковались до сих пор».
Как такое возможно, что он не понимает? Такой проницательный, искушенный, тонко чувствующий человек не понимает? Наверное, чтобы понять некоторые вещи, нужно полностью погрузиться в дело. Все в этой жизни имеет свой смысл. Вся эта трагедия имеет смысл. Неужели ты, Эррера, этого не понимаешь?
Лео действительно хотел бы верить в это. Но он не знал, как убедить своего адвоката, что эта фотография имеет тот пресловутый смысл. Итак, он постарался успокоиться. Или, лучше сказать, изобразить спокойствие:
«Ты уверен, что ни к чему заставлять их убрать эту фотографию? Выбросить ее. Не знаю, обвинить их всех в клевете».
«Видишь? Я не понимаю, отчего ты сходишь с ума. Что с тобой? Ты теряешь самообладание. Повторяю, это просто фотография. Достаточно не смотреть на нее. Достаточно не покупать газет и не включать телевизор. Это единственное лекарство против паранойи».
«Теперь ты считаешь меня параноиком? При чем здесь паранойя? Я параноик только потому, что отдаю себе отчет в том, что происходит, что дотошно отмечаю это. Все, что со мной произошло, тебе кажется паранойей? Ты хоть представляешь, что я переживаю? Насколько я чувствую себя одиноким? Я превратился в какого-то червя. Отверженного. Никто больше не хочет обращаться ко мне. Помнишь про конференцию в Базеле, на которую меня пригласили? Так вот: вчера какая-то тетка, какая-то дура оставила мне на автоответчике сообщение. Она говорила таким официальным голосом… И знаешь, что именно она сообщила?»
«Откуда я знаю? Что перенесли кофе-брейк?»
«Что в последний момент они были вынуждены отменить конференцию. Что им жаль, что они не знают, как такое могло получиться, что ввиду непредвиденных обстоятельств… и прочая швейцарская тягомотина…»
«И?..»
«И что?»
«В чем мораль сей басни?»
«Мораль в том, что меня выставили вон. Мораль в том, что в последнее время все только и делают, что выставляют меня вон. Включая швейцарцев. И знаешь, почему они только сейчас решили дать мне от ворот поворот?»
«Почему?»
«Но это же ясно как божий день! Потому что они увидели фотографию! Подумай об этом, Эррера! Я только и думаю об этом со вчерашнего вечера, и все выходит очень даже логично. Эта паршивая газетенка выходит и в Базеле, верно? Точно выходит, я специально узнавал. Очевидно, она попала в руки какого-нибудь наглого бюрократа. Он показал ее комитету. И только тогда комитет решил. Эта фотография их убедила. Так и вижу их всех в кружке, как они рассматривают ее, комментируют, обсуждают… Все вижу».
«А ты не думаешь, что тебя вычеркнули из списков участников конференции за то, что с тобой случилось в последние месяцы? Когда ты мне об этом говорил, ты сам был удивлен, что тебя не лишили с какой-нибудь отговоркой приглашения. И теперь вот: они это сделали».
«Да, но почему именно сейчас?»
«Потому что они вернулись из отпусков. Потому что конференция приближается. Потому что они только сейчас вспомнили про тебя. Откуда я могу знать? И вообще, какая тебе разница? Неужели ты думаешь, что на кого-то из оргкомитета снизошло откровение после того, как он случайно наткнулся на эту фотографию? И только тогда он решил отозвать твое приглашение? Ты мне об этом сейчас толкуешь? Это твое гениальное предположение?»
«Точно»
«М-да, дорогой мой друг… У тебя поехала крыша. Говорил я тебе не читать это дерьмо. От этого дерьма у тебя разжижаются мозги. Ты не первый, кого я вижу дошедшим до ручки. Ты перестал соображать. Повторяю: ты не первый, кого я вижу в таком состоянии. Я знал, что это может случиться. Хорошо, предоставь заниматься твоим делом человеку, который твердо стоит на земле: что бы тебе там ни казалось, эта фотография не говорит о тебе более того, что может сказать любая другая фотография. Да, на ней ты запечатлен в тот момент, когда занимаешься спортом. Возможно, этот вид спорта не самый популярный, более того, скажем так, он отдает некоторым снобизмом. Разве что это может разозлить кого-нибудь. Какого-нибудь провинциала, популиста. Возможно, какая-нибудь консьержка скажет какому-нибудь посыльному мясника: „Глянь-ка на этого вонючего педофила, этого вора, этого взяточника, этого жида со всеми его миллионами! Готова поспорить, что для прогулок на лошади он одевается, как английский сэр на охоту за лисами!“ Да, не отрицаю. Такое может случиться. Но из-за этого говорить, учитывая все то, что с тобой происходит, будто эта фотография — хитроумная уловка, чтобы окончательно уничтожить тебя…»
Неужели Эррера, умный Эррера, не понимал? То, что ему казалось очевидным. Или все же он понимал. Понимал и хотел представить его сумасшедшим. Ну конечно: он больше не мой друг и союзник. Ведь это он в свое время порвал со мной. Ведь это он решил, что не хочет больше со мной общаться. Мой рост, моя внешность, моя привлекательность, мое красноречие приводили его в отчаяние. Ставили его в трудное положение. Унижали его. Этот тип ненавидит меня с детских лет. Как я мог довериться ему? Как я мог вручить ему свою жизнь и все, что от нее осталось, если когда-то то, что я считал дружбой, для него было враждой? То, что я считал привязанностью, для него было завистью? Он обманом заманил меня в ловушку. Он тянет из меня деньги. А сейчас он добился первого ряда в партере, чтобы наслаждаться зрелищем моего краха. Он дождаться не мог, чтобы увидеть меня в таком жалком состоянии и полностью насладиться реваншем.
За что все это? За глупость, которую я по пьяни сболтнул Валерии, или как там ее звали? Если бы он только объяснил, что испытывал. Но он ничего не сказал. Он был горд. Он никогда не желал открывать, что у него на душе. Только в конце, когда положение стало невыносимым, он пинком выгнал меня из своей жизни. Вот так, без предупреждения, жестоко и преднамеренно. И с тех пор он ждет меня в засаде. Никогда не недооценивай проклятую обиду карликов! Чему я удивляюсь? Он ведь всегда был таким: медоточивым и двусмысленным. А теперь пришло время заставить меня заплатить по счетам. Этот вшивый адвокатишка, у которого шерсть на брюхе длиннее, чем он сам, делает вид, что помогает мне, что он понимает меня, в то время как на самом деле топит меня.
Лео вдруг осенило.
«Ты помнишь вопросы, которые ты задавал раввину Перудже по поводу иконоборчества у евреев? И ты помнишь его ответ?»
Эта фраза сорвалась у него с губ, прежде чем он понял почему.
«При чем здесь иконоборчество у евреев?»
«Перестань! Не смотри на меня так, не обращайся со мной как с психом, я совершенно здоров. Ты его помнишь или нет? Конечно, ты его помнишь, но не хочешь признаться мне. Кстати, каждый раз, когда ты спорил с раввином, я смотрел на тебя с восхищением. Возможно, я этого особо не показывал, но я был в восторге. Твоя убедительность, твоя любовь ко всему необычному, способность выступать против замшелых предрассудков…»
«Хорошо, хорошо. Благодарю тебя. Я согласен, было забавно подшучивать над тем дуралеем, подвергать сомнению его каменные убеждения, но не понимаю, как это все связано с фотографией и нашим делом… и я не помню никакого вопроса раввину и никакого ответа на мой вопрос».
Но в тот момент Лео больше не желал ничего объяснять другу. Ни напоминать, что спросил много лет назад безбородый Эррера у раввина Перуджи, ни то, что тот ему ответил. Этот обмен репликами между молодым заикающимся раввином и тринадцатилетним карликом вдруг показался Лео настолько глубоким и пророческим, что рассказывать об этом было бы почти святотатством.
Сейчас Лео был как бы в трансе, погрузившись в воспоминания: длинные, скучные уроки раввина Перуджи в полуподвале главного храма, которые он посещал с небольшой группкой ребят каждое воскресенье. Он помнил мельчайшую деталь. Игры в мяч перед пространными погружениями в религиозные таинства, во время которых Эррера давал волю всей своей неукротимой воинственности. Он вспоминал о тех матчах, во время которых еврейские мальчики с улицы имели единственную возможность встретиться с еврейскими мальчиками из хороших семей и разгромить их. А также о танцах после уроков, большая часть которых происходила в доме Понтекорво. О вечеринках, на которые Эррера не ходил из-за робости или гордости или чтобы не испортить их своим присутствием.
Как это возможно, чтобы Эррера не помнил того утра тридцать пять лет назад, когда он, за несколько дней до их обряда инициации, именно он, Эррера, спросил у раввина, почему Бог запретил евреям изображения? Почему это мрачное и капризное существо, с которым Эррера имел особые счеты, запретил своему народу изображать его? Католики всегда рисовали своего доброго Иисуса, прекрасного и живого, а нам нельзя было нарисовать даже какого-нибудь святого. Почему? Почему?