Ирина Муравьева - Портрет Алтовити
– Это правда? Она была беременна?
– Нет.
– Господи! – простонала Айрис. – Господи, какой ужас! Где сейчас Роджерс?
– В тюремной больнице. Острое помешательство.
– Это что, точно?
– Что тут может быть точного? Вряд ли можно убить человека, будучи в здравом рассудке.
– Убивают же. На войне.
– Война – это не добровольно. Там другие законы.
– У него ведь ребенок, кажется? У Роджерса? Или я что-то путаю?
– Девочка. Тринадцати лет.
– Что же будет с ребенком?
Доктор Груберт пожал плечами.
– Саймон, нужно поговорить с МакКэротом. Нужно, чтобы он объяснил нам, как вести себя с Майклом. Потому что он неделю без лекарств, и тут такое…
Доктор Груберт внимательно смотрел на нее. У Айрис мелко задрожало лицо.
– Не смотри на меня так! Всю жизнь я чувствую себя как под лупой под твоими взглядами! Что такого неправильного я сказала? Разве не нужно посоветоваться с врачом?
– Хорошо, посоветуемся, – тускло ответил доктор Груберт. – А лучше бы оставить его в покое.
– И лекарства не нужны?
– Лекарства? Не знаю. Он все равно такой, какой он есть.
– Ты говоришь: оставить в покое! В чем этот покой? В том, чтобы он валялся на кровати? Или бродил по улицам, кормил бездомных собак? Скупал весь хлеб в магазине, чтобы отдать его чайкам?
…Перед глазами доктора Груберта качнулся пустой, белый от снега океанский берег – ни одного человека, ни одной машины, – только Майкл, худой, угловатый подросток с летящими от ветра золотыми волосами. Негнущимися от холода пальцами кормит чаек. Чайки окружают его со всех сторон, с громкими гортанными криками, они отовсюду летят к нему, и кажется, что небо громко хрустит этими снежными крыльями, которые торопятся к его сыну…
Майкл крошит последний батон, и они, разрывая горла голодными воплями, подбирают крошки.
– Саймон, – громко, словно он заснул и она его будит, сказала Айрис, – может быть, это нам за грехи?
Доктор Груберт закашлялся.
– Что – это?
Айрис изо всех сил сцепила пальцы с красными широкими ногтями.
– Ты не записывай меня в идиотки! Не нужно! Я кое о чем думала за последнее время. Я и без тебя понимаю, что то, что мы называем здоровьем, есть тупость, и, наоборот, чем больше человек чувствует, чем он мудрее, тем… Но я о другом. За что именно нам – тебе и мне, людям обыкновенным, житейским, любящим комфорт, неглубоким, да-да, неглубоким! – за что именно нам выпало доставить, – она усмехнулась дрожащими губами, – да, доставить сюда такого сына? Может, это мы с тобой провинились в чем-то? А может, совсем наоборот? Может быть, то, что нам сейчас – горе, может быть, это… Ты понимаешь, о чем я говорю? Просто сам факт, что есть такой… такое человеческое существо, как наш сын? Среди всего этого? – Она приподняла левое плечо. – Среди всей этой жизни?
Доктор Груберт хотел возразить ей, но оборвал себя на полуслове.
– А, – прошептала она, – услышал все-таки! Тогда я уж до конца скажу! Ведь это ты, Саймон, – дитя какого-то несусветного брака!
Ему хотелось, чтобы она замолчала.
– Да, – всхлипнула Айрис, – да, мой дорогой! Разве мы знаем, за что и кому воздается, кого Он карает, а кого Он милует? – Она еще выше вздернула левое плечо. – Мы ведь видим одни результаты! И маленькими нашими мозгами, нашими крошечными мозжечками пытаемся разобраться, что и почему. Одних осуждаем, других поддерживаем, а главное – важничаем, важничаем! Маленькими самоуверенными своими головками всю жизнь – бесто-о-олковую! – мы только и делаем, что важничаем! И вдруг – смотри, какая история! В твоей собственной семье, в нашей с тобой бывшей семье, Саймон! Солдат гитлеровской армии прикидывается евреем, чтобы спастись, а вскоре после войны женится на девушке, родители которой сгорели в Освенциме! Смотри, какой узелочек! Какая – слова даже не подберу – веточка! Поверх такого! Твои ведь собственные родители, Саймон! Ты хоть теперь понял, почему они всю жизнь молчали?
Густо окрашенные слезы заливали ее черный свитер. Манжеты сверкали так, что хотелось зажмуриться.
– Что это было? Не знаешь? Зачем тебе? Ты ото всего шарахнулся, чтобы быть нормальным! Нормальным, понимаешь? Ты испугался! А по нему ударило!
Доктору Груберту хотелось глубоко, всей грудью, вздохнуть, но воздух не проходил, застревал в горле.
Кто, вдруг подумал он, кто были эти мужчина и женщина, похожие на Майкла? Которые приснились ему рядом с отцом и матерью во время операции?
– Расплата, – забормотала Айрис, – ничего мы не понимаем, ничего мы не слышим, Саймон. А как бы я хотела, чтобы его миновало! Ну за что ему, моему мальчику? Ну почему нам так не повезло? И все сыпется на него, и все сыпется! А почему мой единственный ребенок должен расплачиваться за газовые печи, ну, объясни?
* * *…Никогда он не был женат на этой женщине, которая сейчас сидела напротив него в ресторане и хрипло, жадно плакала, словно дорвалась, наконец, до своих слез и боялась, что ее остановят, не дадут ей доплакать до конца.
Эта женщина – как только она перестала быть его женой – умудрилась докопаться до вещей, которые не то чтобы совсем не приходили ему в голову, но от которых он – да, это правда, и это тоже правда! – от которых он старался держаться подальше, не желая, чтобы они тревожили его и вмешивались в ровное течение его разумной жизни.
Как это она сказала? Хотел остаться нормальным…
* * *Айрис – по правую руку, доктор Груберт – по левую, стояли рядом с Майклом. Майкл слегка наклонился вперед и смотрел на мертвую Николь так, словно она что-то рассказывает ему. Линда рыдала и пальцами в крупных кольцах все поправляла гладко причесанную голову дочери, ровно лежащую на плоской белой подушечке.
– Как они по-идиотски загримировали ее! – громко закричала Линда. – Я ведь просила, просила, чтобы ее не трогали! Зачем ей этот румянец? Я просила, чтобы они только закрыли шею, только шею, ничего больше!
Действительно щеки у Николь ярко розовели, словно она бежала и раскраснелась. Черные, очень густые, загнутые кверху ресницы были не до конца сомкнуты, и сквозь них просвечивала тусклая молочная ниточка зрачков. Лицо ее было отстраненным и строгим, как это обычно бывает у мертвых, но что-то в верхней части этого лица тревожило доктора Груберта. На секунду ему показалось, что неплотно сомкнутые, черные ресницы слегка вздрагивают. Может быть, они вздрагивали от дыхания наклонившегося к ней Майкла? Или от громких материнских рыданий?
Еще страшнее было то, что, начав всматриваться, он увидел, что и легкий белый шарф, закутавший ее шею, тоже как будто приподнимается – то ли от движения воздуха в высоком пространстве церкви, то ли от того, что доктор Груберт слишком пристально смотрел, и возник этот оптический обман, эта чудовищная насмешка зрения.
Он выпустил локоть Майкла и отступил на шаг в сторону.
– Правда, почти как живая? – раздался веселый, как ему показалось, женский голос за его спиной. – Хорошо, что он не выстрелил ей в лицо. Не изуродовал.
Доктор Груберт обернулся. Это сказала очень высокая, очень тонкая, с выступавшими из-под черного пиджака ключицами молодая женщина. Длинные, блестящие, холеные волосы, собранные под бархатную ленту, доходили ей до талии.
– Вы, наверное, отец Майкла? – перейдя на шепот, словно боясь разбудить Николь, продолжала она. – А я Снежана Христова, или, если хотите, Джейн Рубинофф. Ваш сын меня знает.
Вдвоем они отошли от гроба и опустились на переднюю скамью. Мимо них, торопливо поправляя шитые золотом белые шелковые рукава своего облаченья, прошел моложавый священник.
– Сейчас начнется, – прошептала Снежана-Джейн. – Не люблю католическую службу. Наша красивее, в ней тепла больше. Я православная.
– А! – пробормотал доктор Груберт.
– Если бы я успела взять ее к себе, она бы не погибла, – нахмурясь, сказала она и резким движением головы откинула на спину свои ярко блестящие волосы. – А теперь у нее есть шанс забрать к себе меня. Вот только не знаю куда.
– К себе?
Она усмехнулась.
– Боитесь за Майкла?
У нее были зеленые, как у кошки, зрачки, обведенные ярким золотом.
– Боюсь, – вздохнул он.
– Роджерса выпустят, – сказала она, – вот увидите. И он еще наломает дров. Из соображений гуманности я бы дала ему электрический стул. Освободила бедную душу.
Она нервно пожала плечами.
– Николь повернулась на вашем сыне. А Роджерс повернулся на Николь. Выхода-то не было. Ну вот, сейчас ее закроют. Пойду попрощаюсь.
Она наклонилась над гробом, старательно расцеловала Николь в лоб и в обе щеки, потом перекрестила ее.
– Иди, птичка, – сказала она, но не по-английски, а на своем языке. – Ни о чем не тревожься, отдохни. Бог даст – встретимся.
И вернулась к доктору Груберту. Он видел, что она еле удерживается от слез, но при этом зеленые глаза ее мечут искры.