Гарри Гордон - Пастух своих коров
Люба сняла платье и оказалась в голубом купальнике, цельнокроеном — последний писк буржуйской моды. Купальник прикрывал живот, это было еще не обязательно, и в нем не дышало тело — чистый капрон, — но Костя так сиял, когда приволок его из загранки, что Люба растрогалась и смирилась. И так уже, сколько костиных шмуток раздарила она и загнала на толкучке. Вот только своим, Гитлеру и Зиготе, ничего не досталось: Костя увидит, — неудобняк.
Костя, тоже, доканывает потихоньку. Является два раза в год из рейса, шумит, какой он уважаемый на своем сухогрузе, дед, как же старший механик, как он, черт те чего — бананы ел, пил кофе на Мартинике. А с похмелки прижмется, и давай ныдать: ему уже пятьдесят пять, и хватит мотаться, курить в Стамбуле злые табаки, и пора отдать швартовые и кинуть якорь. И в глаза все заглядывает.
Устала Люба. Пусть кидает, что дают. А не нравится — может отправиться. На межрейсовую базу моряков. Играть в шашки с местными шлюхами на бутылку шмурдила. Что ж Любе бросать тяжким трудом налаженное дело и варить борщ? И сроду она не стирала чужих носков, будь они трижды шелковые…
— Добрый день, сударыня, — раздался голос Адама. — Я вас категорически приветствую.
— Здравствуйте, Адам. — Люба раскрыла глаза, — как вода?
Она прекрасно знала, что Адам никогда не купается, даже не загорает, но так уж повелось между ними, церемония такая.
— Вода потрясающая, — ответил, как следует, Адам.
— Ну что, — Люба перевернулась на живот. — Куда сегодня?
Адам задумался.
— А давайте — решил он, — пропустим лет этак семнадцать. Это будет год тысяча девятьсот семьдесят пятый. Лето. Июль.
В семьдесят пятом Любе будет шестьдесят пять лет. Страшно подумать.
— Что ж со мной будет? — спросила она вслух.
— Сударыня! — Адам гордо вскинул небритый подбородок. — Я не гадалка, я пророк. Мне, например, будет семьдесят. Я это точно знаю.
— Будет ли? — вырвалось у Любы.
— Будет, будет. Сумасшедшие живут долго. И еще я знаю: всухую мне эту тему не поднять.
Люба потянулась к сумочке и достала деньги.
— Только не берите эту гадость, что вчера. Возьмите «Перлину степу». Тогда и я с вами выпью.
— Придется взять две, — вздохнул Адам, натягивая туфли.
Люба окунулась и легла на скалу. Адама не будет, пока туда-сюда, минут тридцать. В сомкнутых ресницах сквозило синее солнце. Она плотнее смежила глаза, заколыхались во мраке красные и зеленые инфузории, потом проступило море. Не это, рядом, хлюпающее и дышащее, а далекое, плоское и серое, белый лабаз на берегу под черепичной крышей, а дальше — сбегающие к берегу мазанки, крытые очеретом и соломой.
Люба бывала у матери часто, два или три раза в год, но это привидевшееся море и эти хаты были давними, довоенными конца двадцатых годов. Вот улыбается во все зубы рыжий здоровый хлопец, Серега, сволочь, через него все и началось. Все обыкновенно, как у всех, до противного. С брюхом подалась в Одессу, чтоб мать не позорить, неопрятная жидовка — акушерка на Молдаванке…
Море исчезло, исчезли хаты, появился тесный дворик, увитый диким виноградом. Коптящий примус, толстые какие-то тетки… Как тогда выжила, одному Богу известно. Полгода торговала сельтерской водой, потом, как в сказке, разом все изменилось. Ресторан «Волна», Дворец моряка, гостиница Бристоль… Партийные работники, номенклатура, завмаги… Все порушила война. Заведение мадам Лионеллы, румыны, воняющие мокрой брынзой. Пришлось, от греха, линять до мамки.
В их селе немцев не было, перебивались кое-как, даже куры уцелели, только в начале сорок четвертого пришли зенитчики. Командир, интеллигентный такой, поселился в их хате. В общем, симпатичный, и по-русски немного знал. Люба даже предложила свои услуги, но немец покраснел и залопотал что то про «честь оккупанта».
Воевали они интересно. Налетали со стороны Очакова наши бомбардировщики, сбрасывали, не долетев куда надо, бомбы в чисто поле.
Немцы — зенитчики, заслышав русские самолеты, палили прямо над собой в белый свет. Отстрелявшись, немец входил в хату, протирал очки и закуривал. Мать Любы показывала немцу дули, хохотала и кричала «Гитлер капут!»
— Сталин тоже не карашо, — хмурился немец.
— Вы сгорите от этих воспоминаний. — Адам поставил на скалу две бутылки. — И потом, они врут. Нет ни прошлого, ни будущего. Будущее давно уже накрыто, как праздничный стол. Нужно только приподняться на цыпочки, чтоб разглядеть этикетки…
— Кто про что… — проворчала Люба.
— А там уж от вас все зависит — что вы выпьете, что съедите, чего вообще не заметите. Окажитесь ли вы под столом, или будете плясать на нем и увидите сверху новые горизонты…
— И опять стол? Почему именно стол?
— Необязательно. Это я для наглядности. Можно увидеть ниву, поле деятельности. И чем выше человек, тем более он прозревает то, что вы называете будущим.
Адам протолкнул пальцем пробку, притопил ее, и, покрутив бутылку, пролил немного вина, чтобы ополоснуть горлышко.
— Прошу вас.
— Ой, спасибо.
Люба хотела приложиться слегка, для проформы, но неожиданно для себя сделала два чудных глубоких глотка.
— Так вы хотите сказать, что расположены так высоко…
— Вот именно. Но я — особый случай. Мне не нужно ничего узнавать. Все во мне — надо только вынуть. Я знаю такое, чего не знает никто, даже я. Как бы вам объяснить… Вот Менделеев предположил еще не открытые элементы и указал их место в своей таблице. Я тоже знаю удельный вес и валентность таких элементов души, как, например, Тщеславий, Обидий, Милосердий, Христарадий…Некоторые из них, кошмар, тяжелей урана…
— Вы, наверное, много учились, — уважительно сказала Люба. — Кто вы были по специальности?
— Почему был? Я и сейчас — свободный художник. Я, обходя, моря и земли, глаголом жгу сердца людей. Это Пушкин так про меня сказал.
— Я, конечно, не такая образованная, но мне Пушкин нравится. Особенно это… — Люба наморщила красивый лоб. — Ага:
Нехай у гробового входа
Гуляет молодая жизнь…
— Правда, хорошо?
— Правда — удивился Адам.
— А, правда, что Пушкин родился на Холодной балке, и фамилия его была Гуренко?
Адам поперхнулся вином и ответил с улыбкой:
— Можно и так. Почему бы и нет… какая разница… Ну так что, год семьдесят пятый?
Они уже играли в будущее, Любе было интересно и немного жутко, и в то же время неловко, будто они занимались чем-то стыдным на чистой природе.
— Подождите, — она сделала глоток, — вот я давно хотела спросить — как вы живете, что вы кушаете, кто вам стирает?
— Вы когда-нибудь видели, чтоб я кушал? — удивился Адам. — Со мной все в порядке. Я живу, между прочим, на Пушкинской улице. А помогает мне дочка, если очень надо.
— Вы, наверное, воевали?
— И воевал и сидел. Воевал немного, полтора года. А потом трибунал, пятьдесят восьмая, Карлаг. Все, как у людей, ничего интересного.
Люба печально покивала:
— А за что сели?
— Ни за что, как известно, дают двадцать пять. А мне только десять. Я был командиром «Катюши», гвардии капитан. И попал в плен вместе с установкой. А это делать строго воспрещается. Из плена бежал, попал к своим…
— До сих пор снится?
— А как же… и фронт и лагерь. Неизвестно, что страшнее. Но двинулся мозгами я по другой причине… В лагере, в леспромхозе мы брали живицу. Знаете, сок хвойных деревьев. Скипидар производят и многое чего. Работа не пыльная — надрезы делаешь, вставляешь воронку. Только после всех этих дел вековые лиственницы, тридцатиметровые, в два обхвата, желтеют и через пару лет рушатся, как боевые товарищи. А главное, давят собой молодняк.
Адам поднялся, закатал брюки, прошелся по твердому мокрому песку, охлаждая ноги в теплой пене. Затем вынул из ботинок носки и вернулся к воде — прополоскать.
— Давайте я постираю, — неожиданно для себя предложила Люба.
— Что вы, что вы, — Адам повернулся к ней спиной, отжал носки и положил их на камень.
— На чем мы остановились…ах, да, вторая бутылка. Итак, поехали.
Адам не шаманил, не чревовещал, не впадал в транс: попивая вино, он улыбался и смотрел в глаза, может, чуть повыше.
— Черт те что в стране происходит. Мы с вами уже выяснили в прошлый раз, что Хрущев погорел на кукурузе и политике, а на его месте новый хохол, помоложе, а может, и молдаванин. Чорнi очи, карi брови. Так вот, никто ничего не делает, все пьют и воруют, воруют и пьют. Из полей доносится налей… Пошла мода на сумасшедшие дома. Художники сидят, писатели. А на зоне — пусто. Сплошные фарцовщики да валютчики. И анекдотчики. Вообще, спрос на хохму высокий.
— А что еще модно, — спросила Люба. — Что носят?
— Дудочки давно сошли, опять появились клеши, только смешные, веером. Американские рабочие техасы стоят бешеные деньги у фарцовщиков.