Лариса Райт - Мелодия встреч и разлук
— Так о чем он тебя спрашивал? — не отстает Нэнси.
«Не о чем, а о ком…»
— Не о чем.
— Странная ты какая-то, — тянет Нэнси, выбираясь из палатки. — Не поймешь тебя.
Нэнси всегда говорит конкретно, не обобщает, в отличие от других. Сколько раз уже Алина слышала из уст своих теперь уже соотечественников эти слова: «Вы русские…» Дальше следовали всевозможные вариации от все выражающего и всеобъемлющего американского «cool»[2] до весьма растяжимых и трудно объяснимых определений наподобие только что высказанного «странный». Ничего удивительного, так уж устроен мир. Каждый считает свои отличия от других выдающимися и называет особенности других людей странностями. Нет, без обобщений, конечно, нельзя. Да и сомнительно, чтобы они вырастали из пустоты. Спорить с этим — все равно что утверждать, будто французы приветливы со всеми, кто рискует обратиться к ним на английском языке, японцы не кладут полжизни на то, чтобы переметнуться из рядов синих воротничков к белым, испанцы никогда не откладывают дел на завтра, итальянцы не считают свою пиццу вершиной кулинарного искусства, а россияне пьют не больше, чем жители других стран. Но все же обобщений Алина не любила, она всегда хотела быть особенной. Пусть непонятной и странной, но особенной, исключительной, неповторимой, необыкновенной. В общем, той, о ком спрашивал этот прощелыга — журналист.
Она выходит из палатки, торопится скорее добраться до пункта раздачи материалов и сесть в автобус, пока еще не заняты все места на теневой стороне. Бесконечные перемещения в душном, доисторическом средстве передвижения неизвестного происхождения — единственное развлечение последних месяцев. Получил коробки с Дюрексом, прокладки, бутылки с водой, и в автобус, чтобы через полчаса тряски, тошноты и излияний всем возможным богам о скорейшем окончании этого пути, улыбаться, раздавать провизию в протянутые руки и держать просветительские речи, стараясь уцелеть в толпе, перекричать гвалт местной, а потому не слишком понятной смеси французского с английским и пытаться справиться с непрерывно преследующим, не дающим продохнуть зноем. Здесь, на Севере Камеруна ничто не напоминает благодати влажных экваториальных вечнозеленых лесов, буйной растительности и неповторимого биоразнообразия его центральной и южной частей. Сплошные саванны в худшее время года. Конец сухого сезона. Кажется, что все вокруг окрасилось сплошным желтым цветом: пересохшая почва, выжженные пожарами травы, кора деревьев со следами вездесущего огня, даже зубы и белки глаз людей, протягивающих ежедневно свои руки к миссионерам, пожелтели, кажется, от солнца, а не от образа жизни. В этом уголке страны ничто не говорит о том, что вы находитесь в одной из самых развитых стран тропической Африки. Тут вас окружают те семь процентов населения, что не причисляют себя ни к католикам, ни к мусульманам, веруют в анимализм, могущество сил природы или поклоняются предкам. Находясь среди таких аборигенов жаркого континента, вы никогда не поверите, что спортсмены Камеруна — всемирно известные атлеты, а футбольная сборная дошла до четвертьфинала не где-нибудь, а на прошлом чемпионате мира. Вы даже представить не сможете, что всего в нескольких сотнях километров отсюда простираются высококлассные курорты, с восторгом посещаемые мировой элитой, что Яунде — одна из самых тихих и спокойных африканских столиц, что среди музеев Камеруна, а их немало, есть музей искусств. О каком искусстве можно помышлять, стоя под прицелом голодных глаз и протянутых рук? Нет, в этих условиях, на этой точке земного шара Алина может думать лишь об одном: «Как я здесь оказалась?» и «Почему я до сих пор отсюда не сбежала?». Хотя ответ очевиден. Следующий шаг необходимо хорошенько обдумать, чтобы на сей раз удар, который она нанесет, оказался бы если не сокрушительным, то, по крайней мере, гораздо более ощутимым, чем вся эта американская канитель, которую она себе устроила.
— Лин Майлз, — называет Алина себя, обращаясь к распределяющему, утонувшему в кипе списков и уставшему от всех вокруг и от самого себя. Тот долго перебирает листки, роняет их, чертыхается, наконец, находит ее фамилию, вялым жестом указывает на самый дальний автобус и кивает на несколько коробок, предлагая девушке захватить их.
Алина тяжело переступает по песку, волоча тяжелые упаковки с водой, проклиная и себя, и Камерун, и Корпус мира, и американцев, и собственно Америку. «Пора заканчивать. Признать поражение в этом раунде и начинать следующий. Время идет. Сейчас мне двадцать два, а жизнь уже катится со страшной скоростью. И дальше она будет только ускорять свой бег. Я должна добиться желаемого хотя бы в этом тысячелетии. Что ж, неплохие рамки я установила. Осталось всего ничего. Каких-то три года. Девяносто седьмой скоро закончится. А когда, кстати, наступит новое тысячелетие? Может, в две тысячи первом? Тогда у меня в запасе все четыре».
— Лин! — Нэнси призывно стучит по порванной обивке сиденья рядом с собой, улыбается широко ровными рядами голливудских зубов («Подумаешь, два года в брэкетах!»), будто и не изображала несколько минут назад воплощенное оскорбленное достоинство.
Алина заставляет себя улыбнуться в ответ, садится рядом и отворачивается. Может, это заставит Нэнси понять, что она не расположена к болтовне. Американка намеков не понимает, заводится вместе с двигателем и тарахтит с ним в такт все время поездки, заикаясь на ухабах и напевно растягивая слова на небольших участках ровной дороги. Реакция собеседника, точнее слушателя, ей не требуется. Алина и не слушает. Лишь одна фраза выдергивает ее из вереницы собственных путаных мыслей:
— Я считаю, что все мы здесь оказались не просто так. Ты вот зачем приехала? Я, например…
А и правда, зачем? Что это дало ей? К чему привело? К пониманию того, что где-то жизнью называют то, что она никогда не осмелилась бы так назвать. Но совсем необязательно было ехать так далеко, чтобы сделать подобное открытие. Конечно, в нескольких десятках километров от Москвы люди не скачут голышом, не охотятся на леопардов и не просыпаются по ночам от топота напуганных тропическими ливнями носорогов. Их не преследует призрак желтой лихорадки. Но мучающие их монстры, возможно, гораздо страшнее диких зверей и смертельных болезней. Им изо дня в день говорят о приватизации, индексации, конгрессах и форумах, о Нобелевских премиях и нанотехнологиях, о юбилеях великих писателей и о победах российских фильмов на международных кинофестивалях, о спортивных достижениях, о мировых рекордах, о грандиозных предвыборных кампаниях, которые, бесспорно, приведут всех к светлому будущему. Людям рассказывают о доступности образования и медицины, о борьбе с коррупцией, свободе слова и прочих прелестях, неизменно вызывающих чувство непомерной гордости за свое отечество. Обо всем этом днем и вечером со страниц газет, из теленовостей и по радио может узнать каждый, а по ночам россияне предоставлены сами себе и вольны размышлять о том, суждено ли им завтра проснуться. И не потому, что страну захлестнула волна терроризма, а лишь из-за того, что в доме их, построенном при царе Горохе, ремонт проводился целые эпохи тому назад или не проводился вовсе; от того, что комиссия признала их квартиру аварийной и не пригодной для проживания еще в прошлом веке, а трещины по потолку расползаются со страшной скоростью и, наконец, от того, что все еще неизвестно, дадут ли завтра воду, свет или газ. Впрочем, справедливости ради можно признать, что сомнения в действительном приближении перемен могут посещать людей не только по ночам. Утром, приводя детей в школы, едва ли не в каждой второй они натыкаются на приветственный лик вождя мирового пролетариата. В учреждениях, призванных научить детей не только складывать цифры и декламировать наизусть «Письмо Татьяны», но и с уважением относиться друг к другу, до сих пор отсутствуют двери между кабинами в женских туалетах, хотя практически все классы оснащены телевизорами, компьютерами, магнитофонами и проекторами.