Александр Шаргородский - Капуччино
— Сколько, вы говорите, за миллиметр? — поинтересовался он у Берлина.
— Простите, — несколько опешил Берлин, — речь идет не о покупке. Купить это можно и подешевле… Речь идет о переходе в лоно…
— Почем миллиметр при переходе?
— Я вижу — вы настаиваете. Хорошо… Пусть будет по шестьдесят тысяч… Мы не торгуемся. Мы вас ценим… Даем высший тариф, как выдающемуся писателю и крупному диссиденту. Так сказать, un cas ecxeptionnel! Два миллиметра — сто двадцать тысяч!
— А пять? — спросил Виль. — Могу отдать пять!
Берлина качнуло.
— Видите ли, — произнес он, — наши средства ограничены. Мы — не Ротшильды. Пять миллиметров нас разорят. Да столько и не нужно… Мы чисто культурный фонд. И к тому же, учтите, через неделю ждем нового Шолом-Алейхема…
— Культурный! — взорвался Бурдюк. — Варвары! Покупать члены великих русских писателей, члены цвета нации!.. Торговцы пенисами! Какое счастье, что умер Толстой, что не дожил Чехов. Вы бы закупили и их члены!.. Вы бы…
Виль не дал ему закончить.
— А сколько стоит ваше лоно? — деловито осведомился он.
— Я вам уже ответил, — произнес Бурдюк, — мы не евреи — мы не торгуемся! Пятьдесят тысяч — кувшин! Un cas ecxeptionnel!
— А вы могли бы меня окропить сразу тремя? — поинтересовался
Виль.
— Батюшки! — воскликнул Бурдюк, — это ж не водка, мы ж обычно окропляем одним стаканом. Мы ж вам по высшей ставке предложили — целый кувшин!.. Hа днях прибывает новый Пушкин, затем новый Вяземский — где ж нам столько святой водицы набрать? Мы ж творческий фонд, батюшки!..
Виль уселся прямо на летное поле и вытер вспотевший лоб платком, купленным еще сегодня утром в Ленинграде, в Гостином дворе, взглянул на руководителей обоих фондов и ему ужасно захотелось сказать им:
— Пошли бы вы все на хрен! Причем на необрезанный!..
Но он произнес совсем другое.
— Господа, — сказал он, — я вам очень благодарен за заботу и внимание. От всего сердца. От всей души… Я был готов ко всему, но не к такой пламенной любви…Разрешите подумать до завтра…
Виль почему-то считал, что, прибыв на Запад, он наконец-то начнет говорить то, что думает.
* * *Бурдюк и Берлин были фантастически похожи — ростом, лысинами, галстуками, шнурками, запахом изо рта, манерой носить транспаранты… Единственное, что их отличало — это члены. У одного из них он был обрезан. Причем, у Бурдюка — когда-то у него был фимоз. Из-за полной несворачиваемости крови нож никогда не касался члена Берлина. Это-то и сыграло коварную шутку с Вилем — он принял Бурдюка за Берлина. Судьба-злодейка свела их в центральном туалете пятиязычного города… Сначала Виль заметил последствия фимоза, а затем уже лицо…
Они обнялись по-братски, у писсуара, и Бурдюк пригласил Виля в ресторан.
Была суббота, и Виль несказанно удивился, увидев президента фонда Менделя Мойхер-Сфорима, глубоко верующего еврея, за рулем пусть и японской, но все-таки машины. Он понял, что это ради него глубоко религиозный еврей наплевал на одно из самых главных предписаний религии.
— Подвиньтесь, — мягко сказал Виль и нежно пихнул Бурдюка. — В синагогу?
Бурдюк икнул.
— Какая синагога?
— Я не знаю. Между нами, я в этом городе впервые.
— Вы собираетесь везти меня в синагогу? — обалдел Бурдюк.
— Ну не в церковь же, — захохотал Виль, — батюшки святы!.. Вы кто — ашкенази, сефард?
У Бурдюка отнялась речь.
— А! — махнул рукой Виль и высунулся в окно, — где здесь синагога, товарищи?
Он жил на Западе всего несколько дней, и у него еще сохранился советский лексикон…
Через несколько минут Виль уже натянул на голову все еще немого Бурдюка ермолку, всунул ему в руки Тору и втолкнул в зал. Служба была в разгаре.
— Барахата-адонай, — запел Виль те два слова на иврите, которые он запомнил с детства. — Барахата-адонай…
После синагоги он потащил главу фонда Федора Достоевского в ресторан «Атиква». Бурдюк сопротивлялся, брыкался, мычал, вращал глазами — Виль успокаивал.
— Не волнуйтесь — я угощаю. Мне вчера поменяли двести долларов — я могу все потратить на вас. Если не хватит — у меня еще тридцать рублей и фотоаппарат «Зенит»… Как вы относитесь к куриной печенке?
Ресторан был полон. Гвалт, шум, поцелуи. Пахло рыбой, чесноком, луком. Бурдюк еле сдерживал рвоту. Грянул оркестр. Евреи сгрудились в центре и, сунув пальцы под мышки, начали плясать.
— Ав де ребе гейт, ав де ребе гейт… Танцен алле хассидим…
— Руки под мышки, — просил Бурдюка Виль, — выше… И ножки выбрасывайте… Вы что — забыли: Ав де ребе гейт — танцен алле хассидим…
Но Бурдюк, вместо того, чтобы засунуть пальцы, куда ему указали, и веселиться вместе с хассидами, дико замычал, боднув нового Достоевского в живот и, взвизгнув «Ой вей!», сиганул прямо в окно…
— …Танцен алле хассидим, — неслось ему вслед…
В эту субботу Бурдюк-таки машины не водил…
Виль был очень расстроен странным поведением «Берлина», винил во всем себя — потащил не в ту синагогу — он, наверно, сефард, этот «Берлин», а, возможно, даже фундаменталист. Или не выносит гусиной печенки. Может, давно не танцевал, возможно, врачи запрещают — а он заставлял его плясать…
Растроенный, Виль вышел на улицу, вокруг звучало сразу пять языков, вилась лингвистическая речка, по одному из мостов которой несся Бурдюк. Его лысина, как полная луна, освещала зеленую воду…
В гостинице Виля уже ждал Берлин. Если бы Виль не знал, что Бурдюк, которого он принял за Берлина, бегает по мостам, то он, конечно же, не сомневался бы, что сейчас перед ним в кресле сидит Берлин. Но, вспомнив сверкающую лысину, он понял, что видит перед собой Бурдюка.
— Христос воскрес! — с пафосом произнес Виль.
— Что? — не расслышал Берлин.
Иногда глухота спасает от удара.
— Разрешите пригласить вас в ресторан на торжественный ужин! У меня есть двести долларов. Если не хватит — имеется «Зенит», скатерть и большой электрический самовар.
Они вышли в синий вечер. Виль крикнул такси, но Бурдюк, который был Берлином, ни за что не хотел садиться.
— Шабат, — кричал он, — шабат!
Виль, не слушая его, нежно приподнял Берлина и усадил на сиденье.
— Гони в русский кабак!
Ресторан назывался «Три поросенка», но Виль заказал всего одного, молочного, хрустящего, с сигарой в зубах… Свинья курила «Winston».
— А вы что курите? — поинтересовался Виль.
Берлин в ужасе смотрел на свинью и дрожал всеми членами.
— Не хотите — не курите, — произнес Виль, — перейдем к еде. Вам ляжку?.. Что вы дрожите — она не кошерная, возможно, вы не знаете — поросенок не может быть кошерным… Жуйте! — он засунул Берлину в рот ножку. — Ну как?
Берлин выплюнул кусок прямо в лицо Виля.
— Свинья! — крикнул он.
— Ну да, — не понял Виль, — я же вам сразу сказал — свинья!
— Вы — свинья! — взревел Берлин, — старая, жирная, неблагодарная!
— Как? — удивился Виль. — А новый Федор Михайлович? Вчера я еще был Достоевским.
— Вы всегда были свиньей! Борешься за советских евреев, отдаешь все силы! Носишь транспаранты. Ездишь по конгрессам. Организуешь манифестации, голодаешь… Борешься за еврея — а приезжает хазейрем!
И отшвырнув свинью — не Виля, а жареную — Берлин вылетел вон…
Короче, в первые же моменты своего пребывания на Западе Виль наладил натянутые отношения с руководителями обоих фондов, и в виде помощи получил огромную фигу.
* * *Среди встречавших Виля в аэропорту был еще один человек — Гюнтер Бем. Бем никогда не носил транспарантов — поэтому его к трапу не подпустили. Он не собирался ни обрезать Виля, ни крестить его — он просто хотел пожать ему руку. Труднее всего в нашей жизни просто подать руку…
Бем, как и Виль, был писателем, и в списке великих писателей, составленных одним из ведущих журналистов Европы, шел на третьем почетном месте. Естественно, среди здравствующих…
В пятиязычном городе, надо сказать, были две вещи, известные всему миру — страус в собственном яйце и Бем.
Не будем закрывать глаза — страус был известней, даже среди интеллектуалов — на него записывались, его надо было ждать год, а иногда и полтора. Отведать его прибывали из всех стран мира. Его готовили только в одном ресторане…
На Бема, в отличие от страуса, никто не записывался. К нему приезжали просто так — побеседовать с великим писателем, с третьим, так сказать, местом, набраться ума, мудрости, что-то понять и даже переосмыслить. Правда, первым вопросом всегда было:
— Кстати, а как бы попробовать страуса?
Все знали, что у великого Бема в том самом ресторане был блат — повар, колдовавший над волшебным блюдом, приходился ему родным братом и был гордостью всей семьи, в то время, как Бем, несмотря на свое третье место в Европе, в своей собственной семье шел на последнем. Это был выродок… Все остальные были люди как люди — банкир, ювелир, владелец магазина готового платья.