Инна Лесовая - Счастливый день в Италии
— Вот что, папа, — сказал он и протянул отцу свой обруч и палочку. — В субботу Николай Петрович подарил мне точно такой же обруч, только синий. Я не сказал тебе, чтобы ты не огорчался. А теперь видишь, как хорошо получилось: синий будет мне, а твой — сестричке. Синий уже поцарапанный немножко, и красный вообще гораздо лучше. Так что я не буду его больше гонять.
— Ну вот и славно. Я его понесу. А теперь видишь вон того синьора, который играет на аккордеоне? Вот тебе деньги. Пойди и брось ему в шляпу.
Отец позвенел в кармане мелочью и ссыпал ее в ладошку Мики. Мики кивнул и заторопился на набережную к уличному певцу.
— Пусть успокоится, — сказал Отец. — Привыкнет.
— Да, — откликнулась Мать. — Он такой чуткий мальчик… Даже слишком. Как ты думаешь, это ничего?
— Ничего, — Отец провожал взглядом ладную фигурку удаляющегося Мики. — Просто он все время с женщинами. Вот в Бостоне я займусь им. Он должен научиться ездить верхом, плавать. Ну и вообще… Он нежный, но довольно крепкий. Посмотри, какой: ножки длинные, стройные. Вот увидишь — он вырастет настоящим мужчиной.
— И очень красивым, правда?
Зародыш перевернулся на спинку.
Перед ним был Мики. Он сидел на лавочке в самом конце аллеи, в негустой тени июньских деревьев. Его длинные ноги, закинутые одна на другую, выступали далеко вперед на желтую кирпичную дорожку. Локоть правой руки лежал на спинке скамьи, и большая неширокая кисть свисала с какой–то красивой, непривычной свободой. Густые светло–русые волосы, необычного серебристого оттенка, слегка вились. Они вызывали то же чувство, какое вызывает воздушная крона весеннего дерева. Такая прическа была бы к лицу какому–нибудь красавцу–киноактеру — как и улыбка, чуть раздвоенная застенчивым уголком верхней губы. Его зеленоватые, чуть раскосые глаза смотрели прямо на Дору. Этот взгляд… Нет, не узнающий! Он как бы с первой секунды узнал сестру. Он будто и не ожидал ничего иного и был счастлив видеть Дору, и становился все счастливее по мере ее приближения. А Дора шла, запинаясь, и сторожиха легонько подталкивала ее в спину, поправляла платье, стряхивала с черных волос застрявшие сучки и соринки. И две девочки, с которыми Дора никогда не дружила, семенили рядом и зудели: «Ищи тут ее, ищи… Бегай за ней два часа…»
Дору действительно долго искали. Она слышала, как ее зовут, но не откликалась, потому что сидела на дереве и ела зеленые завязи груш. Она слегка побаивалась дизентерии, но утренняя каша была уж очень жидкая, и Дора проглотила ее слишком быстро… Возможно, и это сыграло какую–то роль в ее отношении к Мики. Слова «к тебе пришли» мгновенно вызвали в памяти Доры двух тетенек и принесенный ими кулек черешни. Пустые руки незнакомца разочаровали ее. А тут еще этот уверенный взгляд, белоснежная рубашка с подвернутыми до локтя рукавами. Почему–то Дору удивило, что у горбуна подвернуты рукава рубашки. И еще прическа… У всех горбунов, которых доводилось видеть Доре, были черные, гладко зачесанные жидкие пряди. И смотрели они так, будто постоянно помнили о своем горбе. А этот сидел, как ни в чем не бывало — будто не нависал над его глазами костлявый лоб, будто не портил его лицо хрящеватый нос, будто весь он не был похож на большую длинноногую птицу, у которой туловище выпирает спереди и сзади, а голова лежит прямо на плечах.
Бедный Мики! Да ни на минуту не забывал он о своем уродстве! Ангелочек, сорвавшийся с фрески Санта — Тринита, выпавший по жестокой случайности из красивого дня в Италии и вечно пребывающий там. Это оттуда он черпал представления о жизни, свои деликатные и раскованные ужимки и позы, которыми так восхищался Бронек. А Дора ничего этого не понимала и злилась, уверенная, что Бронек старается ради нее, показывает, что не брезгует ее братом.
Как стыдно было Зародышу, как стыдно! Хотя он и понимал, что, в сущности, Дора была для Мики неплохой сестрой — в дальнейшем, разумеется. Можно ли было ожидать, что она вот так сразу примет и полюбит чужого странного человека, который вместо того, чтобы дать ей время привыкнуть и привязаться, смотрит на нее с конца аллеи жадным узнающим взглядом и в первую же минуту, оставшись с ней наедине, сообщает: «Я твой брат»…
Возможно, если бы Доре стало известно, что где–то у нее есть брат–горбун — да что там! какой–нибудь совершенный урод! — Дора непременно начала бы искать его. И была бы счастлива встретиться с ним вот таким, какой он есть. Но все получилось… Так, как получилось.
Конечно, Мики поторопился. Он, с его чуткостью, мог бы все это предвидеть. Но и его можно понять: ведь Мики–то всегда знал о том, что она есть. Он любил ее заранее, хотя, умудренный годами болезни и неподвижности, знал, что она окажется совсем не такой, какой рисовалась в его мечтах.
Для Доры же все вышло иначе: брат свалился с неба, без предупреждения, и любить его было обязательно, а следовательно — трудно.
— Садись, я не заразный, — сказал Мики.
Она пожала плечами, как бы говоря: «Вот еще!» — и села, хорошенькая, недоверчивая, легкая от отсутствия воспоминаний, с бровями и глазами матери, с гримаской подавленной брезгливости, потупленная. И он уже ничего не помнил из того, что воображал себе, когда глядел в потолок, изо дня в день, привязанный бинтами к гипсовому панцирю, и тайком старался хоть чуть–чуть вывернуться на бок. Мечтал, как он вылупится когда–нибудь из этой ненавистной скорлупы, высокий и ровный, и отправится искать роддом, куда возил когда–то матери передачи и где, конечно же, сохранились все бумаги… А найденная сестра, узнав, кто он такой, тут же бросится навстречу ему — и всем его воспоминаниям, всему, что принадлежит им обоим.
— Ведь тебя зовут Дора? Дора Эльберт?
Она удивленно моргнула.
— И что это тебе пришло в голову сочинять себе разные фамилии?
— Так… — пожала она плечами, не поднимая глаз. — В книжке прочла…
— Да я уже догадался, — рассмеялся он. — Я два месяца ищу тебя по детдомам. А до того несколько лет посылал письма, и мне отвечали, что ты нигде не числишься. Я долго болел, — пояснил он между прочим. — Лечился в туберкулезных санаториях — в Крыму и здесь, недалеко, в Пуще. Мне везде отвечали, что такой нет. Я решил уже, что тебя отправили в другой город. А потом подумал, что где–то могли переврать фамилию, снова стал ходить. Проверял всех девочек семнадцатого года по имени Дора. И вдруг в четвертом детдоме я нашел в списках «Дору Копперфилд» — и сразу сообразил, что это ты, что ты себе фамилии из книжек берешь. А нынешняя твоя — откуда? Из «Овода»? — Дора кивнула. — Ты, я вижу, начитанная девочка…
Дора хихикнула. Она знала, что должна, наконец, заговорить, но все ее внимание занимала почему–то лежащая на коленях у брата черная кожаная планшетка. Он то расстегивал, то застегивал ее длинными разумными пальцами.
— А почему ты записалась именно итальянкой? Просто так или…
— Просто так.
— А знаешь, — сказал он, — ведь мы почти до самого твоего рождения жили в Италии. Мама была певицей.
— Знаменитой? — оживилась Дора.
— Не знаю. Мне казалось, что знаменитой. Я ведь был совсем маленький, мне еще и шести не исполнилось, когда умерли родители. — Он будто оправдывался перед Дорой. — Мама давала концерты и пела в опере. Она была такая красивая! — Мики всматривался в лицо Доры, будто отыскивая что–то. — Вот, взгляни. — И он наконец раскрыл свою планшетку.
Черная плоская глубина поманила Дору. Но там оказалась лишь большая записная книжка в кожаном переплете с серебряной чайкой в уголке. Мики вытащил ее, полистал. Осторожно извлек оттуда согнутую вдвое картонку, в которой лежало несколько лавровых листиков. Секунду подумал и вернул их на место. Снова пролистнул страницы и достал фотографию.
То была фотография Матери.
Зародыш так часто погружался в это мгновение, так напряженно всматривался в кремово–коричневое изображение, дышащее новизной и свежестью, что знал до малейших подробностей нежный овал лица, безмятежную улыбку, задумчиво отогнувшийся мизинец ручки, подпирающей острый подбородок, белую розу на шляпке, полосочки и воздушные рюши блузы. Но образ этот, несмотря на все старания, никак не совмещался с его ощущениями, с радостной поступью Матери, со звоном ее голоса, бьющегося где–то высоко и счастливо, с оживленным шуршанием ее платья и едва уловимым лепетом оборок и невесомой дымки, которую морской ветер перекладывал на ее груди так и эдак, — а, главное, не совмещался с той чудесной мелодией, которой никогда не было в жизни Доры.
Доре фотография очень понравилась, но она никак не могла поверить в то, что эта прелестная женщина — ее мать. Такая молоденькая! В старинных одеждах, как из сказок о принцах и принцессах, живших в давние–давние времена.
— А… папина фотография?