Сири Хустведт - Печали американца
— Я хоть и великанского роста, но ты меня не бойся, я детей не ем.
В ответ улыбки не последовало. Эглантина, не мигая, разглядывала меня, потом прищурилась, словно взвешивала мои слова тщательнейшим образом. Сосредоточенное выражение ее лица заставило меня еще острее ощутить собственную громадность. Мой рост — метр девяносто пять, Ингин — метр восемьдесят два, отцу пары сантиметров не хватило до метра девяносто. Мама у нас — Дюймовочка, какие-то жалкие метр семьдесят пять. Все Давидсены, наша родня по отцовской линии, и Ноделанды по материнской были узкими в кости и высоченными. Не обошлось в нашей жизни без шуток про каланчу и дяденьку — достань воробышка, а также ни на чем не основанных баскетбольных надежд на феноменальные броски в прыжке, которые, разумеется, не оправдались. И не было на свете такого сиденья в кинотеатре, театре, самолете или вагоне метро, такого общественного туалета с такими унитазами и раковинами, такого отеля с такими диванами или креслами в холле, такого читального зала с такими письменными столами, которые были бы спроектированы в расчете на меня и мне подобных. Всю жизнь я страдаю, потому что живу в мире, который мне на несколько размеров мал, и отдыхаю душой и телом только дома, где сам подобрал высоту и столешницы, и навесных шкафов, чтобы они, как в сказке про трех медведей, «пришлись мне как раз впору».
Мы сидели за столом у меня на кухне, и я чувствовал, каким холодом веет от Миранды Касобон, какую гордую дистанцию она держит, что вызывало с моей стороны почти восхищение, но чрезвычайно затрудняло разговор. На вид ей можно было дать от двадцати пяти до тридцати пяти лет, одета без особых изысков, если не считать высоких в обтяжку сапог на шнуровке. От Лейни я знал, что она художник-иллюстратор, что у нее «хорошая работа» в крупном издательстве, поэтому квартплата ее не смущает, что она ищет жилье именно на Парк Слоуп,[9] чтобы Эглантине было недалеко до школы. Миранда рассказала мне, что родилась на Ямайке, но когда ей было тринадцать лет, семья переехала в Америку. Сейчас все они — родители и три ее сестры — живут в Бруклине. Отца девочки словно бы и не существовало.
У нее был нью-йоркский выговор, но речь сохранила креольскую напевность. Во время разговора ее руки спокойно лежали на столе, одна на другой, узкие изящные кисти с длинными пальцами. Я мысленно отметил, что ни в них, ни в ее теле в целом не чувствуется напряжения, только спокойная сосредоточенность.
Если бы не Эгги, я бы ничего больше и не приметил. После нашего обмена репликами на пороге девочка не проронила ни слова, а когда мы сели за стол, уцепилась матери за локоть, уткнулась ей носом в плечо, а потом затеяла игру со стулом. Держась одной рукой за спинку, она отклонялась в сторону, рискуя свалиться на пол, а потом подтягивала себя на место. Когда эта гимнастика ей наскучила, она принялась скакать и кружиться по комнате, раскинув руки и встряхивая копной каштановых кудрей. Подбежав к книжным стеллажам, она запела:
— Сколько книг, сколько книг, сколько мно-го книг! И могу я их все прочитать, да-да!
— Она уже читает? — спросил я у матери.
— Буквы знает. Их же учат в детском садике.
Впервые за все время нашего разговора Миранда улыбнулась, и я увидел ее белые, чуть выступающие вперед зубы, но тут же отвел глаза, потому что от этой неправильности в прикусе по всему моему телу пробежала дрожь.
Эгги запрокинула голову и, взмахнув руками, как крыльями, завертелась волчком.
— Ну, все, уймись, — сказала ей Миранда, — а то совсем разбесилась.
— А я люблю беситься! А я люблю беситься!
Расплывшийся в улыбке рот, казалось, занимал добрую половину маленького детского личика, делая Эгги похожей на эльфа.
— Я кому сказала, уймись! — повторила Миранда.
Девочка исподлобья посмотрела на мать и снова крутанулась на пятках, но уже не столь стремительно, потом запальчиво топнула ножкой, мотнула головой и подбежала к моему стулу, бросив на сидящую напротив Миранду обиженный взгляд. Она придвинулась ко мне почти вплотную и заговорщицки произнесла:
— А хотите, я вам один секрет скажу?
Я вопросительно посмотрел на Миранду.
— Может, доктору Давидсену совсем не интересно слушать про твои секреты? Доктор Давидсен…
— Просто Эрик, — перебил я.
Миранда подняла на меня глаза, но ничего не сказала.
Нужно было как-то разрядить обстановку.
— Мне очень интересно, так что если мама разрешит, я с удовольствием послушаю твой секрет.
Эгги полыхнула глазами в сторону матери. Миранда вздохнула и обреченно кивнула. Я почувствовал, как детская ручка потянула меня за шею куда-то вбок, чтобы половчее было говорить на ухо, и жаркий шепот застучал мне в барабанную перепонку, как порыв ветра:
— Мой папа, он сидел в таком большом ящике, только он там весь взмок, потому что стало очень жарко, и он тогда ис… — девочка перевела дух, — чезнул, потому что он волшебник.
Правда ли Эгги думала, что мать ничего не слышит, или нет, — не знаю, но я увидел, как Миранда поморщилась и прикрыла глаза.
Я повернулся к Эглантине:
— Я никому не скажу, честное слово.
Маленькая кокетка улыбнулась:
— Кто обещает, должен сказать: «Чтоб я сдох».
— Чтоб я сдох, — послушно повторил я.
Это, судя по всему, привело Эгги в восторг. Ее улыбка стала еще шире, потом она зажмурилась и с шумом втянула носом воздух, словно наше общение шло на языке запахов.
Но когда я перевел глаза на Миранду, то заметил, что она, прищурившись, смотрит на меня в упор и, судя по всему, видит насквозь. Умные женщины — моя слабость, поэтому я заулыбался. Она чуть улыбнулась в ответ, но тут же рывком поднялась, давая понять, что разговор окончен. Это резкое движение пробудило безотчетное стремление узнать все про нее, про ее прошлое, про пятилетнюю дочку и этого загадочного отца, которого Эгги обрекла на заточение в ящике.
Провожая их, я сказал:
— Если до вашего переезда вам что-то понадобится или я могу быть вам чем-то полезен, пожалуйста, обращайтесь, буду рад помочь…
Я стоял на пороге и смотрел им вслед, когда они спускались по ступенькам, потом закрыл входную дверь и услышал собственный голос:
— …потому что я совсем один.
Я вздрогнул. Эта фраза давно превратилась в своего рода непроизвольный вербальный тик. Я произносил ее абсолютно неосознанно, не понимая или не подозревая, что, оказывается, говорю вслух. Она, как назойливая мантра, привязалась ко мне еще до развода, я бормотал ее, лежа в кровати, или глядя на себя в зеркало в ванной, или покупая продукты, но в последний год нашего с Джини брака она приобрела особую отчетливость. У отца была та же самая история с именем нашей мамы. И дома, когда он, если не дремал, сидел в кресле у себя в кабинете, и позднее, в больнице, он без конца повторял:
— Марит… Марит… Марит…
Иногда мать находилась где-то поблизости и, услышав, отзывалась, но он, казалось, и не подозревал, что говорил вслух.
Язык — странная штука, телесные границы ему нипочем, раз он одновременно и внутри и снаружи, поэтому переход этой грани может пройти незамеченным.
Я был разведен, Инга — вдова, так что на почве совместного одиночества у нас оказалось много общего. После того как Джини ушла, выяснилось, что практически все гости, вечеринки и выходы в свет, бывшие частью нашей совместной жизни, имели отношение исключительно к ней, а не ко мне. Мои коллеги по клинике Пейн Уитни,[10] где я тогда работал, и собратья по психоаналитическому цеху ее мало интересовали. Инга тоже порастеряла друзей-знакомых. Их увлекал лишь блеск ее гениального мужа, а в ней самой они привыкли видеть только его обворожительную половину и после смерти Макса быстро исчезли. Правда, среди них было множество людей, ей по большому счету безразличных, но были и такие, разрыв с которыми она переживала очень болезненно. Однако ни одного из них она не попыталась вернуть.
Инга познакомилась с Максом, когда училась в магистратуре Колумбийского университета[11] и писала диссертацию по философии. Макса пригласили выступить с лекцией, а моя сестра сидела в первом ряду. Инге тогда было двадцать пять: умница-красавица с льняными волосами, пылким сердцем и сознанием собственной неотразимости. На коленях у нее лежал пятый из написанных Максом Блауштайном романов, и она жадно впитывала каждое слово, которое звучало с кафедры. Макс закончил выступление, Инга задала ему пространный заковыристый вопрос об используемых им описательных конструкциях, на который он постарался дать исчерпывающий ответ, а потом, когда она подошла за автографом, написал на титульном листе: «Сдаюсь! Только не уходите!» Все это произошло в 1981 году. К тому времени Максу уже исполнилось сорок семь. Он был дважды разведен и сумел стяжать славу не только крупнейшего писателя, но и распутного погубителя юных дев, неуемного кутилы, который пил без удержу, курил без удержу и во всем остальном тоже был без удержу, причем Инга об этом прекрасно знала. Конечно же она не ушла. Она осталась, осталась с ним до его смертного часа. В 1998 году Макс Блауштайн умер от рака желудка в возрасте шестидесяти четырех лет.