Лев Александров - Две жизни
— Не буду я каяться, Сережка. И осуждать не буду.
Сергей выругался матерно, неожиданно рассмеялся, хлопнул Бориса по плечу и легко сказал:
— Ну, не будешь, — и ладно! Я, по правде сказать, и не очень надеялся. Так, на всякий случай, вдруг выйдет. Ты только не обижайся, когда я на собрании тебя с говном мешать буду. Мне иначе нельзя. А сейчас забудем этот разговор. Пойдем ко мне. Бати дома нет, мелюзгу гулять выгоню, а мать мешать не будет. Тебе сейчас самое время выпить немножко. Небось черной головки и не пробовал никогда. У бати спрятана. Налью по маленькой.
В огромной комнате Лютиковых, с грязной занавеской, отделявшей большую кровать в углу — спальню родителей, было ободрано и неуютно. Трое мальчишек, лет от пяти до десяти, то ли дрались, то ли играли на полу. Единственное чистое место в комнате — Сережкин стол у окна с аккуратно сложенными книгами, покрытый клеенкой.
Марья Ивановна, маленькая, худая, услышала, что пришли, вбежала в комнату, руки в мыле, стирала, наверное. Увидев Бориса, остановилась в дверях. Дети на полу замолчали. Все смотрели на Сергея.
— Это, мать, мой товарищ, Борис Великанов (тут Марья Ивановна всплеснула руками, хотела что-то сказать, но не решилась прервать Сергея. Видно было, что имя Бориса ей знакомо). Нам поговорить нужно. Ты возьми ребят, пусть во дворе побегают, или с тобой на кухне.
— Хорошо, Сереженька. Вы, Боря, садитесь. Вот сюда, лучше у окна. Здесь удобней будет. А мы уйдем сейчас, вам не помешаем.
— Ладно, мать. Ты уж очень не кланяйся, он парень простой. Иди, иди, я сам все.
Сергей вытащил из-под кровати бутылку. В ней было грамм полтораста водки. Поставил на стол два граненых стакана, соль, краюху черного хлеба, уже почищенную луковицу. Разлил водку в стаканы, отрезал два ломтя хлеба, нарезал лук.
Борис спросил:
— А отец не рассердится?
— Не. Я и не пью почти никогда. А если выпил, значит нужно было. Батя у меня понимающий. Чокнемся. За Александра Матвеевича. Пусть ему полегче будет. Ты чего смотришь на меня, Великан? Что комсомольский секретарь за врага народа пьет? Так это только с тобой. А расскажешь — все равно не поверят.
Выпили. Борис удержался, не закашлялся.
Сергей продолжал. Видно было, очень уж ему хотелось выговориться.
— Ты ведь не знаешь, я с ними, с органами, иногда на задания хожу. Они нескольких старшеклассников наших, которые покрепче и посознательней, пригласили. И меня. естественно. Сперва, конечно, беседа о долге. о бдительности, стандарт. А ходить интересно. Делать особенно нечего. Пошлют понятых разбудить и привести, — дворника и из жильцов кого- нибудь. Иногда в обыске помогаю. Но — интересно. Знаешь, все эти начальники бывшие, партийцы, даже военные. мандражат ужасно. Унижаются, лебезят, объясняют, что ни в чем не виноваты. Только один раз полярник заперся и через дверь стрелял, а потом себя застрелил. И знаешь, не в висок, как в кино показывают, а в рот. Настоящий мужик был. А как Александр Матвеевич? Не трясся? Впрочем, он у тебя вроде сильный был. Ну да, говорю — был. Потому что все кончено с ним. И нечего себе самому врать. С ним кончено, а тебе жить надо. И матери твоей, барыне, теперь покрутиться придется. Не все книжки читать и в консерваторию ходить. Распределителя-то уже нет, небось? И на хорошую работу не возьмут: муж — враг народа! Так что ручки, может, испачкает.
— Ты маму не трогай. А то уйду.
— Знаю, знаю, ты мамкин сынок. Ну, не буду. Эх, жаль, выпить больше нечего. Мне сейчас выпить еще надо, раз уж с тобой разговорился.
— Слушай, Сережка, а те, которых вы, ну ты с этими, с органами берете, все враги народа?
— Может враги. А может и нет. Мне какое дело? Я так думаю, просто батька усатый порядок наводит. И правильно. А то разжирели. На машинах ездят. Ветчину из распределителей жрут. Хватит. Другим дорогу дайте. Я тоже хочу на машине.
— Значит потом и тебя, когда разжиреешь?
— Я умнее. Ведь эти не только речи толкают, они и вправду верят. что рай земной строят. А я, Великан, не верю. Я в себя верю. Да и кончится это сажание через год-два. Кого-то и оставить надо. Я, Борька, хочу человеком стать. Мне все это (обвел рукой комнату) обрыдло до печенок. А надеяться мне не на кого. Мать ты сам видел. А отец еще хуже. Мне одна дорога — вверх по лесенке. И подымусь.
— Слушай, Сережка, хочешь, я тебе одно стихотворение прочту? Несколько дней назад написал. Никому еще не читал. Тебе первому. Под Лермонтова. «Думу» помнишь?
— Читай, что с тобой сделаешь.
Борис читал негромко, почти шепотом.
Будь проклято, пустое поколенье,
С которым я влачиться осужден!
Я вижу приговор — презренье
В тумане будущих времен.
Одни из нас покорными стадами
Безропотно на привязи идут,
Богов, судьбою данных, чтут
И думают газетными статьями.
Другие, как пловцы, в глазах уже темно,
Плывут и глубину ногой боятся мерить.
Себя стараются уверить
В чем разуверились давно.
А те, которым надоело
Обманывать самих себя,
Уже бессильны делать дело,
Свой ум на мелочь раздробя.
Хотим не думать, легкого забвенья,
Красивой карнавальной шелухи.
Поверхностно проходят увлеченья —
Козловский, румба и стихи.
Кругом услыша шум нечистый,
Мы пожимаем с горечью плечом,
А вслух трусливо, жалко лжем,
Как лгут и лгали журналисты.
И правнуки, с презреньем вспоминая
Безвременьем опошленных людей,
Пойдут вперед дорогой новых дней,
Ошибки наши повторяя.
Помолчали.
— Ну, Великан, никому этого не читай. И мне больше не читай. Да нет, не сболтну. Я себя крепко держу. Но вдруг выслужиться понадобится. Ручаться не могу. Шучу, шучу. Да и забыл уже. Ты лучше мне еще что- нибудь почитай, из старого. Про Есенина прочти. Там у тебя есть сильные места.
Борис не любил эти стихи. Он знал, что получилось надуманно и фальшиво. А ребятам в классе нравилось. Мама говорила:
— Это потому, что Есенин почти запрещен. Но только почти. Так что с одной стороны фрондерство, а с другой — безопасно.
Читать не хотелось. Но прочел.
Жил в России один поэт,
Синеглазый и златоглавый.
Вот уж больше десятка лет
Он опутан скандальной славой.
Был он молод, изящен, красив, —
Что ж бы надо еще такому?
Но он кинулся, все забыв,
С головою в кабацкий омут.
Оттого, что кругом себя
Только свору он видел волчью,
Свой талант и себя губя,
Он спивался с притонной сволочью.
И, стараясь в стихах сорвать
Облепившую душу плесень,
Он оставил для нас слова
Самых нежных и строгих песен,
Откровенных и грустных строк,
Беспощадных к себе и людям.
Оттого и судил ему рок,
Что он понятым здесь не будет.
Назовешь лишь его у нас,
Снова слышишь все те же шутки.
От него приходят в экстаз
Психопатки и институтки.
И другая прогнившая гнусь —
Созревающие коровы,
Что смакуют "Кабацкую Русь"
С упоением, как Баркова.
На недолгом пути своем
Много в жизни им перевидано.
Люди ищут разное в нем,
Ну а мне, мне просто завидно.
Потому что, как ни крутись,
Как ни черкай долгие ночи,
Никогда не получишь стих
Так легко и просто отточенным.
И когда я читаю, а он,
Точно кровью, строчками точится,
Я до бешенства разозлен,
Мне ругаться от боли хочется.
Оттого, что борясь и любя,
Окруженный сворою волчьей,
Свой талант и себя губя,
Он спивался с притонной сволочью.
День сегодня такой весенний,
Город снегом еще одет.
Жил в России один поэт,
Назывался Сергей Есенин.
Через неделю Бориса Великанова исключили из комсомола.
Глава II. СЕРГЕЙ
Сергей Иванович Лютиков возвращался домой. В первом классе аэрофлотского самолета, рейс Цюрих-Москва, уже разнесли завтрак (холодная курица, салат, черная икра, кофе). Коньяк армянский «Двин», но московского розлива. Первый класс был почти пуст, — кроме Сергея Ивановича только пожилая пара, говорившая между собой по-французски. Еще в Цюрихе, едва расположившись на своем месте, мадам обратилась к Лютикову:
— Bonjour, monsieur, parlez vous francais?
— Oui, madam. But I prefer English.
И дальше говорили по-английски. Говорила в основном мадам.
— Мы уже на пенсии и, как видите, путешествуем. Самое интересное — смотреть мир, не правда ли? Были уже везде, даже в Новой Зеландии. А теперь взяли тур: Москва, Ленинград, Киев. А вы — русский? Посоветуйте, что стоит посмотреть, куда пойти. У нас, конечно, будет гид, мы заплатили, но всегда лучше знать заранее самим, не правда ли?