Йоханнес Зиммель - Любовь — всего лишь слово
«Ну вот. Так оно и есть. Опять ни то ни се. Я так и знал».
…признаю, что мне доставляет большое удовольствие выставить перед всем светом во всей их извращенности, со всеми их пороками прежде всего моего отца и фройляйн Штальман, показать их такими, каковы они на самом деле.
«Ага, проблеск надежды. Мальчик, кажется, и в самом деле наивен. Ну что ж, наивность тоже товар, который неплохо идет. А ежели наивность да и еще и с порнографией…
Спокойно, спокойно.
Читай дальше.
Сколько раз приходилось разочаровываться. Бывает, что эти мальчики и наивны, и порочны, но не умеют писать. И такое нам попадалось».
Если же мы оставим имена Мансфельд и Штальман и изменим только имена других действующих лиц и места событий, то ничего не выгадаем. Как я слышал, каждый человек обладает так называемыми правами личности…
«Так-так, малыш, стало быть, ты уже об этом слышал».
…и может воспротивиться тому, чтобы его изображали в узнаваемой форме в качестве одного из героев романа, даже если это положительный и вполне симпатичный персонаж.
«Нет, хватит есть конфеты, иначе мне станет плохо. А-а, впрочем, я и без того помру. От рака печени. Врачи просто скрывают от меня мою болезнь. Еще одну вишенку на коньяке. Да-а, забавный парень и не дурак, конечно. Ежели другие печатают такие вещи, как «Ключ» и «Подушечка», то почему бы и нам в конце концов не…»
В этом дилемма, в которой я нахожусь. И я прошу вас, уважаемые господа, как экспертов в своей области, посмотреть с этой точки зрения на мою книгу, и если она вас заинтересует, то проконсультировать меня в юридическом плане. Я охотно переработаю книгу в соответствии с вашими замечаниями. Заранее благодарю вас за труд прочтения моей рукописи. Оливер Мансфельд.
«Еще кусочек нугата», — подумал Лазарус и перевернул страницу. На титульном листе стояло: «Любовь — всего лишь слово. Роман».
Альберт Лазарус почувствовал легкую изжогу в желудке. «Ну вот, — с удовлетворением подумал он, — мне уже плохо». Затем начал читать.
Он читал до трех часов ночи, потом завел звонок своих золотых карманных часов и поставил его на семь часов. Затем почистил зубы минеральной водой. Отодвинув блестящую занавеску чуть в сторону, он вгляделся в темноту. Поезд находился на перегоне между Мюнхеном и Розенхаймом. Здесь снег не шел. Мимо проносились одинокие огни, и слышался свист ночного штормового ветра, сотрясавшего своими порывами цепочку вагонов парижского экспресса. Лазарус пробежал половину рукописи (или, как он говорил на своем профессиональном жаргоне, «вошел в роман») и ему вдруг сделалось грустно и неспокойно.
Забравшись назад в постель, он проанализировал свое состояние. Не сама рукопись смутила его, о своем шефе и его взглядах на проблему ходовых сюжетов он уже совсем не думал). Нет, этот роман действительно был «первенцем», требовавшим в ряде мест переработки, а кое-где вообще никуда негодным. Притом написан он был языком, который поначалу так его шокировал, что несколько раз появлялось желание швырнуть скоросшиватель на стол. И тем не менее он продолжал читать.
Свое состояние Лазарус объяснял двумя обстоятельствами. Во-первых, тем, что он, стареющий чудак, не любящий детей, до сего дня не имел ни малейшего представления о том мире, где происходит действие этой книги. Он напоминал сам себе Гулливера, который вдруг, нежданно-негаданно, был заброшен в страну лилипутов. И, во-вторых, тем, что, честно говоря (испытывая легкую изжогу, Лазарус заворочался в своей постели), и, во-вторых, тем, что рукопись, которую он сейчас читал, гм, была первой за многие годы любовной историей, попавшей в его руки. Продолжая раздумывать о прочитанном, пятидесятивосьмилетний мужчина погрузился в глубокий сон с каким-то несвязным и печальным сновидением, из которого ровно в 7 часов 30 минут его вырвал резкий звонок золотых карманных часов.
В Вене было очень холодно, но сухо.
Весь день Лазарус провел в деловых встречах и совещаниях. При этом он выглядел настолько отсутствующим и столь явно был внутренне занят чем-то иным, а не обсуждавшимися вопросами, что его партнеры не раз сердились на него, всегда такого корректного и собранного, однако из вежливости не высказывали этого.
Едва лишь оказавшись вновь в купе парижского экспресса, с которым Лазарус в 22 часа 15 минут покидал Вену, он сразу же снова лег в постель и дочитал рукопись. На сей раз он не ел конфет. Около четырех часов утра отложил скоросшиватель в сторону и некоторое время (стареющий, жирный, в смешной ночной рубахе), сидя с прямой спиной в кровати, смотрел прямо перед собой в пустоту. Так он и уснул, не заведя будильника и не почистив зубы. За час до Франкфурта его разбудил проводник и принес чай. Он нашел пассажира отдельного купе 13/14 в дурном расположении духа, раздраженным. На разворошенной постели.
В Гессене все также валил снег, и железнодорожные пути во многих местах были в заносах. Пока господин изволил спать, сообщил проводник, было уже несколько вынужденных остановок. Шумно хлебая горячий чай, Лазарус тупо слушал болтовню человека в коричневой форменной одежде, который с разрешения пассажира поднял на окне черную плотную занавеску и открыл взору покрасневших глаз Альберта Лазаруса вид на белую снежную пустошь.
— Говорят, что в Северной Германии и того хуже.
— Угу.
— Большинство железнодорожных сообщений вообще прервано, нарушены телефонные линии. Франкфуртский аэропорт и другие аэропорты не работают.
— Угу.
— Автострада от Франкфурта в направлении Касселя еще не очищена от снега и непроходима. Мы идем с опозданием.
— Угу.
— Я не хочу больше мешать господину.
— Ну так и не мешайте, — сказал Лазарус.
Уже целую четверть столетия не срывалось столь невежливой реплики с тонких округлых губ толстяка, который при всей своей массивности страдал почти что болезненной застенчивостью. Обиженный проводник ретировался.
В это утро Альберту Лазарусу было плохо. Он, каждую неделю посещавший врача-специалиста, раз в квартал обращавшийся еще и к другому и называвший всех врачей шарлатанами за то, что все они всякий раз подтверждали одно и то же, а именно, что он абсолютно здоров, Альберт Лазарус в то утро 9 января 1962 года в часе езды от Франкфурта испытывал совершенно подлинное чувство человека на пороге тяжкого заболевания в той ранней стадии, когда нельзя еще определить глухой и мучительный источник своего недомогания.
Лазарус достал шкатулку с медикаментами. Проглотил несколько пилюль и накапал в чайную ложку положенное количество капель. Но пока он, проклиная свою экономку за то, что та забыла положить ему в чемодан домашние тапочки, стоя перед стенным зеркалом в одних носках, брился электробритвой и одевался, неприятное чувство еще более усилилось. Болела голова. И знобило. Одев свой старомодный костюм, он, несмотря на жару в купе, натянул еще зимнее пальто на теплой подкладке, замотал шею шарфом, надел старомодную с мягкими полями (как у Альберта Швейцера!) шляпу, сел у окна и уставился взглядом в сумасшедшую пургу, погрузившую всю страну в один безграничный белый хаос. Только на обогретом изнутри стекле вагона таяли снежные хлопья.
Через некоторое время Лазарус почувствовал головокружение. Он опустил голову и заметил, что все еще сидит в одних носках. «О, эта негодная Марта, — подумалось ему, когда он, с трудом наклонившись из-за своей полноты, надевал свои старомодные ботинки на шнурках. — Я, наверно, простудился из-за того, что вчера и сегодня ночью ходил по купе без обуви».
«Этой негодной Мартой» была пожилая старая дева, которая вот уже в течение семнадцати лет занималась незатейливым домашним хозяйством Альберта Лазаруса. Он не курил. Не пил. За всю свою жизнь не знал женщины. И с пятидесятидвухлетней фройляйн Мартой, несмотря на семнадцать лет проживания под одной крышей, его не связывало никакое человеческое чувство. Во время случавшихся порой приступов гнева (а они обычно случались, когда очередной врач-специалист в очередной раз заверял его в абсолютно безупречном состоянии здоровья) он, стареющий мужчина, объявлял стареющей одинокой женщине по какому-нибудь ничтожному поводу о ее увольнении. Причем каждый раз делал это после пятнадцатого числа текущего месяца. Поскольку, однако, согласно трудовому соглашению, увольнение могло производиться только до пятнадцатого числа текущего месяца, фройляйн Марта резко и холодно отвергала требование хозяина, после чего Лазарус больше уже об этом не вспоминал. Эта странная игра, в которую они играли друг с другом вот уже семнадцать лет, было единственным, что их объединяло, единственным мостом через пропасть ее и его одиночества.
«Вот обожду пару дней, — замышлял Лазарус, завязывая шнурки своих ботинок, — и если у меня будет грипп, то на сей раз я ее выгоню». Через пару дней должно было быть пятнадцатое…