Александр Проханов - Матрица войны
– Я без спроса надела ваш халат… Платье порвано… Можно, я немного полежу?.. Кружится голова… Приду в себя и пойду…
Он отвел ее в гостиную, где стояли шкаф, обеденный стол, книжные полки и просторное жесткое ложе, накрытое черно-алым иранским покрывалом. Сам он спал в кабинете, и ложе пустовало, годами ожидало несуществующих заезжих гостей.
– Вот здесь, если хотите… – Он ткнул на ложе. Достал из шкафа разноцветную простыню. Задернул гардину, отчего воздух в комнате стал золотой и черные африканские маски на стенах приобрели чернильно-фиолетовый, металлический оттенок. Вышел из гостиной, затворив дверь, с изумлением понимая, что эта нелепая история не кончается, взращивает в себе все новые и новые обстоятельства. Как черенок, пускается в рост. И его надо обрезать и осторожно унести с гряды, иначе в его саду, среди фиалок и роз, может вырасти огромный колючий чертополох, о который он больно уколется.
Он походил по дому, с удивлением замечая, что одна его главная половина, просторная гостиная, теперь для него недоступна. Смотрел на закрытую дверь, за которой что-то таилось, нежданное, вытеснившее его, беззащитное и одновременно властное и настойчивое.
Он вошел в ванную. Эмалированный овальный объем был пуст, но на стенках еще держались капли. Хромированный душ был влажен, и он представил, как под блестящей, брызгающей насадкой стоит она, закрывает глаза, фыркает розовыми губами и струйки воды разбиваются о ее плечи, текут по груди и ногам. Эта картина не была греховной, но больно, сладко напомнила о давнишнем видении, связанном с другой женщиной, другой водой, другой восхитительной наготой, которые необъяснимо, через много лет, напомнили о себе в этой влажной ванной, где на кафельном полу стояли маленькие босоножки, а на фарфоровом крюке было небрежно повешено разорванное цветастое платье.
Он хотел выйти, но медлил. Снял платье и, держа его на весу, словно боясь неосторожно прижать к себе, вынес цветастый наряд в кабинет. Посмотрел сквозь него на солнце. Платье прозрачно светилось цветами и листьями, в нем еще сквозила теплая живая телесность. Ткань была порвана не по шву, клок бесформенно свисал, и он, положив на диван платье, вставил на место оторванный лоскут. Бережно провел рукой по материи. Удивился – в кабинете, среди истрепанных книг, незавершенных записок, запыленных фетишей его военных походов лежало девичье платье, и он бережно, робко разглаживал лучистые цветы и узоры.
Встал, достал из ящика стола катушку черных ниток с торчащей иглой. Нацепив очки, долго вдевал нитку в угольное ушко. Неловкими пальцами завязывал узелок. Сел на диван, положив на колени платье, и, придерживая вырванный лоскут, зацепил его тонкой блестящей сталью. Вытягивал нитку долго и осторожно, видя, как трепещет цветастый шелк.
Посмотрел на себя со стороны – пожилой седоголовый мужчина сидит на диване, нацепив очки, и вонзает иголку в женское платье. Это зрелище смутило, изумило его. Игла с нитью в его неумелых пальцах пришивает не зеленую пуговицу к военной тужурке, не кожаную лямку к походному вещевому мешку, а легко, не встречая сопротивления, пронизывает прозрачную ткань женского одеяния, и очки сосредоточенно блестят на сухом носу. Но изумление тут же сменилось умилением – он, отец, оберегая сон нашалившего, утомленного ребенка, чинит его поврежденную одежду, отмывает его испачканную обувь, испытывая при этом не гнев, не раздражение, а нежность, благодарность за эту нежность.
Цветной лоскуток трепетал у него под руками, пронизываемый тончайшим металлическим лучом, и это напоминало колдовство над расправилкой, когда бабочка, пронзенная острием, раздвигает драгоценные крылья, и он легчайшим уколом булаки пришпиливает к липовым розоватым дощечкам хрупкие перепонки, на которых – прожилки металла, капли бирюзы, алая лента орнамента. Это сходство заставило его взглянуть на кампучийскую коробку, где среди золотых и черных нимфалид и сатиров отсутствовал лилово-золотистый лоскут, тот, что трепетал теперь у него на коленях.
Чувство благодарности к ней, спящей в соседней комнате, не покидало его. Она, беззащитная, доверилась ему, попросила о помощи, и он добровольно ей служит, безропотно принял это сладкое иго. Стелит ей постель, отдал ей свой халат, чинит ее наряд, смывает грязь с ее босоножек.
Он вдруг испытал волнение, испугавшее его. Он держал в руках платье, только что облекавшее ее молодое горячее тело, скользившее по ее плечам и груди, трепетавшее у ее выпуклых круглых колен.
Приблизил лицо к прозрачным цветам и узорам, улавливая легчайший, исходящий от них запах солнца, теплой пыли и едва уловимое дуновение духов. Молодая женственность коснулась его, сладко опьянила, и он погладил платье от выреза на груди до сборок на поясе, наклонился и поцеловал его.
Устыдился греховности своих побуждений. Оглянулся, не видит ли кто. Бородатый Никола в кольцах седины, воздев персты, строго смотрел на него с обугленного обломка иконы, свидетель его греха, судья его тайных побуждений. Чувство совершенного греха лишь спугнуло его нежность, и она, превратившись в тихую сладкую боль, ушла в глубину, под сердце, и там жила, как мягкий птенец в гнезде.
Он работал иглой, обшивая лоскут, приторачивая его аккуратными маленькими стежками, при этом что-то бессловесно приговаривал, о чем-то невнятно думал, и его бормотания и помышления были о ней, спящей в гостиной. Это напоминало волхвование, ворожбу. Нитка и иголка были в его руках древним инструментом колдовства, а сам он, как престарелый колдун в своем потаенном убежище, привораживал спящую деву, вонзая иголку в ее одеяние.
Он заштопал платье, разгладил вшитый лоскут, вглаживая, встраивая купу цветов и листьев в луговое разнотравье шелка. Приподнял платье. Солнце пролетело сквозь ткань, бросив на стену размытое красно-золотое пятно. Он вынес платье и вывесил его на распялке перед дверью, за которой она спала. Тут же поставил вымытые босоножки.
Вернулся в кабинет, слабо улыбаясь, недоумевая тому, что произошло в нем и вокруг. За окном пульсировал, блестел перекресток, словно площадь поочередно полосовали два ярких острых ножа. Висело в сумерках коридора девичье платье, а его хозяйка спала в гостиной на жестком одре. Под сердцем, как в мягком темном дупле, дышал и шевелился птенец. И он сам, как старое дерево, чувствовал в себе это дупло и поселившегося в нем птенца, боялся его потревожить.
Он вдруг почувствовал страшную усталость. Ломило в затылке. Горела ссадина на скуле. Болел уколотый палец. Совершившиеся в нем и вокруг изменения потребовали от него огромных затрат и лишили сил. Он занавесил окна и лег на диван. Под веками было пестро и радостно, словно он долго смотрел на солнечный луг. Он заснул и сквозь сон слышал какие-то негромкие звуки, шаги, слабое звяканье дверного замка. Не было сил проснуться. А когда проснулся, гостьи не было. В ванной висел мохнатый халат. Аккуратно сложенная, лежала на одре простыня. И не было на распялке платья, не было маленьких босоножек. Он не огорчился. Не искал случившемуся продолжения. Дупло в старом дереве пустовало, хранило тепло птенца.
Белосельцев, не отдергивая штор, в красноватом вечернем солнце, сидел на диване. Смотрел на коллекцию бабочек, пойманных на континентах земли, среди мировых конфликтов. И среди тысяч расправленных, драгоценных недоставало одной, выпущенной им на свободу.
«Алтарь неизвестному богу», – в который раз произносил он слова. Вспоминал странствие, в которое его направляла разведка. Пускался в новое, в которое его посылала судьба.
Глава вторая
Майор внешней разведки Белосельцев стоял на балконе обшарпанного, неухоженного отеля, единственного в Пномпене, пригодного для расселения иностранцев. Вдыхал влажный, как ингаляция, воздух, в котором вместе с горячим паром содержалась мельчайшая, обжигающая горло пыльца, принесенная ветром с побережья Меконга. Смотрел на разрушенное, похожее на Колизей здание торгового центра, на комариное мелькание легких велосипедистов. Казалось странным его появление здесь, в раскаленном тропическом воздухе, в разгромленном, медленно оживавшем городе, где он оказался не по приказу начальства, нагрузившего его очередным заданием разведчика, а по чьей-то таинственной неолицетворенной воле, втолкнувшей его в эту жизнь, как живую корпускулу, обремененную полученным свыше заданием – видеть, мыслить и чувствовать, внедряться в народы и страны, чтобы потом, обретя неполный, в муках добытый опыт, исчезнуть. Исчезая, передать этот опыт в чьи-то бережные, терпеливые руки, сотворившие его для краткого пребывания в мире.
Как крохотный реактивный снаряд, с собственной программой и целью, с просветленной длиннофокусной оптикой, с запоминающим устройством, он был запущен в автономный полет. Его траектория – от подмосковных весенних разливов, прозрачных, в стеклянной синеве березняков, от кристаллического аэропорта Шереметьево, где выпить последнюю, прощальную, чашечку кофе, золотистую рюмку коньяка и, усевшись в самолетное кресло, задремать на взлете, погружаясь в клубящиеся сновидения, порожденные звоном турбины, алюминиевым дребезжанием обшивки, случайным прикосновением прошедшей в темноте стюардессы. Над землей, под туманными звездами сонный разум сливается с бестелесными образами, витающими в небесах, клубящимися за хвостом самолета. Словно ноосфера обступает его своими видениями, мыслями исчезнувших поколений. В своей чуткой дремоте он пьет таинственный, сладкий настой, пьянея от невнятных картин и звучаний, созданных до него иными безвестными странниками, чьи кости лежат в глубоких истлевших могилах, а мысли и разноцветные образы нетленно витают под звездами.