Сергей Юрьенен - Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи
— К стене ладонями! Не двигаться!
Упираясь в стену кинотеатра, он следил за элегантно одетой европейкой. А делала эта европейка вот что: разодрала целлофановую упаковку, сшитую скрепкой, вытянула со стеблем розу, села на корточки и положила цветок поперек бедер. Коленом, обтянутым нейлоном, уперлась о тротуар и стала собирать вокруг себя мусор — клочки билетиков, комочки фольги с прожеванными и завернутыми туда резинками, расплющенные крышки от пивных бутылок, раздавленные окурки, шпильки. Ало озаренными пальцами с крылышками ногтей, маникюр на которых казался черным. Бросая все это в прозрачные ножны от вынутой розы, она вращалась на колене, шаркая подошвой по тротуару. Потом она все это упаковала в сумочку, а вынула губную помаду, открыла, вывинтила и стала, переползая на коленях, выписывать звезду на тротуаре, пятиконечную, но потеряла равновесие и ухватилась за него стоявшего столбом. За бедра — больно впившись ногтями. И прижалась к вельветовой ширинке, к тому, что под ней — оробелому. Лицом прижалась. Лбом. Щекой — отчего сдвинулись ее очки, не снятые после сеанса.
Чтобы в Союзе они бросались перед ним на колени, такого Александр не помнил. Если и случалось, то не на улице, во всяком случае. Первой мыслью было, что, слава Богу, без трусов он. После душа чистых в своем запасе не нашел и вышел без. Но джинсы — уже вторую неделю не снимая. Козлом, конечно, не несло, но все же и не розами. Что Иби вовсе не смущало — в ее аффекте. Осторожно он снял с нее очки, сложил и бережно упрятал в боковой карман пиджака. Коснулся стриженой головы. Того не желая, ничего он не мог поделать со своим выпиранием, бухающим ей прямо в лицо. Более неуместной эрекции он в жизни, кажется, не имел, «Ну, я тебя прошу!..» — сказал он и сделал попытку опуститься на колени тоже. В ответ она стала бить его кулаком по ногам, по мускулам, заставив выпрямиться, ухватилась за пряжку ремня и стала «молнию» из-под нее расстегивать. Раздергивать. При этом Иби бубнила ему в пах: «Все мальчики погибли, все девочки погибли…» Какая-то пара на пути к вогнутому дому рядом, к арке в глубине, увидев эту сцену, повернула назад, решив, что лучше обогнуть кинотеатр с дальней стороны.
«Больно не будет. Крыска с зубками, но спрячет…»
Она забормотала что-то по-венгерски. Он взял ее подмышки, поднял рывком и обнял — удерживая на ногах. Под скользким черным льном ее пиджачка подергивались лопатки — она рыдала. «Ну, что ты? что ты?» — «Потому что раненые в живот! поглубже заползали умирать! И только крысы одни спаслись!..» — «Ну всё, ну всё!..» — он растирал ей спину. «Нет, крысы! Крысы!»
Она оттолкнула его. Повернулась к стене.
Высморкалась в свой платок.
Александр подобрал сумочку и латунный тюбик. Роза слегка привяла. Он было тоже взял, но посмотрел на Иби и положил обратно на шероховатый тротуар. В звезду. Выписанная поблескивающей губной помадой, фигура о пяти концах была незаконченной. Стершимся остатком помады он завершил — на всякий случай.
Насморочно она сказала:
— Пожалуйста, прости.
— А ты меня.
— Не сердишься? Давай напьемся.
— Немедленно.
— А потом в Дунай. Согласен?
— Не возражаю.
Она взяла его под руку. На ходу он чувствовал толчки хрупкого бедра.
— В «Корвин» обычно не хожу, — она сказала. — Здесь был наш центр сопротивления. Один из самых… Понимаешь?
Он оглянулся на излучение вывески.
Здание было защищено соседними домами. Взять нашим, наверное, было нелегко. В три этажа и круглое — пирог на день рождения. Только свечей в нем не хватало.
На стоянке они захлопнулись в «Трабант» — непрочный и уютно замусоренный. Из-за сиденья она вытащила пластиковый мешок, а из него бутылку виски «Haig».
— Не понимаю, — сказал он, поджимая ноги.
— Чего?
— А ничего.
— Сейчас поймешь. Открой бутылку.
Он свинтил резьбу.
— Пей.
— Ladies first[143].
Она сползла под руль, пока колени не уперлись, и запрокинулась. Алкоголь забулькал неохотно, потом зазвучал веселей. Потом он взял бутылку, а она утерлась и вылезла, и села нормально — чтоб держать обзор.
Они закурили.
— I canʼt get no satisfaction…[144] Эта мыльница без музыки.
— Откуда она у тебя?
— Мыльница? Выиграла в лото.
Он засмеялся.
— Серьезно?
— Серьезно. Но без музыки она.
Он засмеялся.
— А какую ты любишь?
— Марши люблю. Краснознаменный сводный хор Советской Армии.
— Нет?
— Почему «нет»? Да! Люблю. А что?
— Не понимаю…
— Без пол-литра не разберешься — правильно? Нет, нет, товарищ, что вы? Мадемуазель за рулем…
Смеясь и проливая, она выпила, но, возвратив бутылку, не вылезла из-под руля. Так и осталась — в три погибели и лицом кверху.
— Я полежу на дне, не возражаешь?
— А если милиция?
— Полиция. Что не одно и то же. У меня в Москве поэт знакомый, его в милиции импотентом сделали. А у нас полиция цивилизованная. «Мадемуазель, что с вами? Не помочь ли? Мы в полном вашем распоряжении». — «Нет-нет, спасибо, господа. Сейчас пройдет. Просто приступ клаустрофилии».
— Филии?
— Я жуткая клаустрофилка. Ты нет?
— Клаустрофоб, скорее.
— Дитя простора, да? Тогда смотри в окно. А я побуду первертивно. Ты разрешаешь? Когда так тесно, и хочется пипи, и кровь иголочками — ужасно я люблю. Я так все детство просидела.
— Где?
— А у одной моей подруги с холма Рожадомб есть тайник под лестницей. Входишь в шкаф, отодвигаешь платья, а потом и стенку. Там ее бабушка в сорок четвертом году евреев прятала. Она была из Вены — австрийка. Пела в кабаре «Пипакс». И у нее был перстень, тоже с тайником. Сдвигаешь драгоценный камень, а под камнем яд. При салашистах. Потому что бабушка боялась отеля «Мажестик». Это был страшный отель, о, жуткий… Там было гестапо. А до этого под камнем она имела кокаин. Когда у нас был Миклош Хорти Надьбаньяи — адмирал. При адмирале она могла в Америку уехать. Но почему-то не захотела… Дай мне сигарету. Нет, подожди…
Открыла дверцу, вышла на асфальт. Рядом была припаркована старая «Победа». Между машинами она тесно села на корточки.
— Только не слушай! Говори мне что-нибудь!
— Миклош Хорти Надьбаньяи! — повысил он голос. — Кроме Балатона, моря у вас нет! Почему же адмирал?
— А море было! Адриатическое! Там он флотом командовал! Австро-Венгерской империи!
— Ты не кричи, — сказал он. — Сей звук тебе идет.
— Да, но идеальный облик мой! Он пострадает!
— Звук в облик вписывается!
Смеясь, она вернулась за руль. Глотнула из бутылки.
— Немного покатаемся, давай? По замкнутому кругу. Дурной бесконечности… Килианские казармы. Проспект Уллеи. Улица Барош. Площадь Кальвина. Запомни эти координаты. Там все кончилось, что начиналось помнишь? — у статуи Бема. Танки в переулки не могли, а мы с тобой проедем.
— Не понимаю, — сказал он… — Я же русский.
— Тогда пей!
— За что?
— За русских пей. За тех, что в танках своих сгорели. За тех, что были с нами.
— А разве были и такие?
— Говорят. Корейцы были точно. Северные. Студенты из университета. А если не были, ты будешь первый. — Она нашарила оброненный ключ, вставила и повернула. — В этом квартале я знаю все подвалы.
— Каким образом?
— Бурное отрочество (смех)… Или ты предпочитаешь чердаки?
Выезжая со стоянки задом, она бортанула «Победу».
Он возвращался на заре.
Индустриальная окраина уже проснулась и, сурово надвинув рабочий свой берет, сотней велосипедов ехала навстречу — как из глубин неореализма.
К ограде туристического комплекса мостился пивной ларек. Вокруг стояли велосипедисты с кружками, а в очереди выделялся блаженным видом иностранец — баянист ансамбля «Звездочки». Вызывая косые взгляды дружественного пролетариата, он заорал на всю улицу:
Родина слышит! Родина знает!
Где в облаках ее сын пролетает!
Александр подошел.
— Наше вам, Геннадий Иванович…
Баянист с уважением оглядел его.
— Е-мое!.. Родина слышит, Родина знает, как нелегко ее сын побеждает. Стоял, я вижу, насмерть. Рокеры ихние?
Александр покосился на свой пиджак. Поднял руку и вяло выбил из плеча кирпичную пыль.
— Да так…
— Цепями били?
— Не особенно.
— Из-за рокерши, что ли?
— Ну.
— Но отбил?
— Отбил.
— За это одобряю! Это, бля, по-русски! И не смущайся. Дело молодое. Законы ж свои знаем. Чтоб ихних баб не фаловать, закон еще Никита отменил. Вправе! Будь непреклонным, Александр батькович! По этому поводу кружечку?
Вместе с пригоршней форинтов вывернулся карман.
— А вот это не по-нашему, — не принял баянист. — Лучше в черный день меня уважь.