Хуан Онетти - Манящая бездна ада. Повести и рассказы
Он насмешливо оскалился, прервав себя, то ли для того, чтобы отдохнуть, то ли проверить производимое впечатление, и налил себе вина.
«Ну, вот и еще, — подумал я, — еще одно свинство; угасший дух мятежа он старается подменить цинизмом, тем более что этот способ доступен кому угодно, любому конченому человеку». Возможно, ему показалось или он уловил у меня в мыслях, в моем молчании или взгляде что-то похожее на одобрение; он снова окликнул через окно лошадь, а потом повернулся ко мне с утомленным видом человека, который долго не спал. И еще мне вдруг показалось, что он ровно на год помолодел; впрочем, это были какие-то мгновения, потому что я уже научился держать его в руках.
— Ну, значит, все обстоит прекрасно, — сказал я, складывая свои провидческие странички, улыбаясь им ласково и гордо. — Потом она столкнулась с вами, или вы спровоцировали встречу, какое-то время жили вместе, потом она заболела и приехала умирать в Санта-Марию. Осталось только написать финал, но это в известном смысле легче, потому что я его знаю: ночь около покойницы, похороны.
— Да, то есть нет, — возразил он тотчас, весь вспыхнув, как будто я его нечаянно обидел, но и с оттенком торжества в голосе. Никто не мог, и я меньше всех, упрекнуть его в том, что для большего эффекта он намеренно затянул молчание. — Все не так просто, потому что женщину, которую мы в том году хоронили («не в прошлом, а в каком-то незапамятном, неизвестно каком»), женщину, что умерла тогда и покоится с миром на кладбище Санта-Марии, звали не Ритой.
Я развернулся в кресле и ошеломленно уставился на него; кажется, он мне поверил.
— Что вы говорите? Ну, или я вообще ничего не понимаю, или мне еще предстоит понять многое. Разумеется, это трудно было угадать. — Мы доверительно улыбнулись друг другу, как люди, владеющие одной тайной. Я колебался какое-то мгновение. Он должен был сообразить, что мне совсем нетрудно будет разузнать имя женщины, которую я помогал хоронить.
— Это была не Рита, — повторил он, все еще улыбаясь, и в голосе его звучали торжествующие нотки. — Это была ее родственница, двоюродная сестра, но не из тех, мнимых, забывчивых, как у вас говорится, родственниц из Вилья-Ортусар, а самая что ни на есть живая и говорящая человеческим голосом, честное слово, да и была она отсюда, из Санта-Марии. Новая женщина и почти новая история. Потому что если у нее и была до приезда в Буэнос-Айрес своя биография, то она испарилась в первые же пять минут, которые она провела в этом хлеву с Ритой, с козлом и со мной — очередным ее спутником, лежащим на кровати, уставившись в потолок. Я хочу сказать, что эта безымянная женщина заменила Риту, перевоплотилась в нее, унаследовала от нее все, что есть самого важного в ваших прозрениях, а именно; любовь к козлу и рабскую зависимость от него.
— Ах, вот что, — сказал я, — кажется, я начинаю понимать, в чем дело. Вы позволите мне начать сначала, — спросил я и увидел, что он в нерешительности, что он лжет и что, настаивая на этой лжи, он в то же время не в состояния подкрепить ее новой выдумкой. — Как, вы сказали, зовут ее, двоюродную сестру, ту, что заняла место Риты, покойницу?
— Я только сказал, что у нее нет имени. Это просто никто, это Рита. Рита была сыта козлом, мной и нищетой уже по горло. Думаю, что сейчас с ней все обстоит благополучно. Но она бы так не поступила, я в этом уверен, если бы не появился кто-то, какая-то женщина, способная сыграть ее роль. Ладно, с вашего разрешения, я возвращусь немного назад для того, чтобы окончательно разделаться с этой историей. Все, что я рассказывал вам год тому назад, было правдой, кроме того, что вы не так поняли и в чем я не стал вас разубеждать, оставив в этом заблуждении, даже желая укрепить его. Той ночью я говорил вам о любви и сострадании, и это было так. Сострадание было настолько очевидным, настолько сильным, что произошли две непостижимые вещи: во-первых, я взял на себя похороны женщины и провел положенную ночь около нее, как будто был ее самым близким и единственным родственником; иначе говоря, моя любовь к Рите в течение всего этого года, года моего падения, оказалась настолько упорной, что вторую женщину также превратила в Риту. И хотя еще задолго до того не только любовь, но и вообще всякое чувство к Рите угасло, мне достаточно было узнать, что эта ее двоюродная сестра умирает, как я дал волю вновь вспыхнувшему чувству. Вы меня понимаете? Не забывайте о существований козла, не забывайте, что, когда эта вторая Рита поняла, что уже не может быть ему опорой, потому что умирает, она перевезла его в Санта-Марию. Перевезла на родину, в страну детства, где все дается легче, где почиют с миром. Она сделала то, что, без всякого сомнения, сделала бы и Рита, не появись некто, пожертвовавший собой во имя избавления ее от рабства.
Итак, это была Рита. Я не видел, как она умирала. И тем не менее всю ночь, проведенную рядом с ней, это исхудавшее, отвердевшее лицо, с застывшим на нем удивлением, казалось мне лицом Риты, и я освободился от своей любви, доведя ее до предела и исчерпав до конца. Я думаю, во мне уже не было никакой любви, когда я с хромым козлом пересек всю Санта-Марию, идя за катафалком; я только засыпал на ходу, сильно нервничал, тосковал от сознания необходимости и смехотворности искупительной процедуры, и все это сливалось в ненависть, почти ничем не походившую на ту прежнюю ненависть, из которой и родилась любовь к Рите. Потому что за тот год, что мы прожили вместе, или еще до того, как мы стали жить вместе, раньше, с тех пор, когда я видел ее каждую ночь, любовь, как это водится, оказалась ни к чему, она успела сгнить за это время, и из нее червем полезла ненависть. Я вдруг ощутил, до меня дошло, что все, буквально все: мы, вы, я, все остальные несем ответственность за это, за эти брачные узы между ней и козлом, что все в ответе за эту нелепую пару, мечущуюся среди потока сходящих с поезда людей. Вина лежит на нас на всех, и, чтобы понять это, не требуется никакой логики, никаким разумным доводам не под силу ни опровергнуть, ни исказить эту истину; все живущие на земле виноваты в том, что это в их присутствии и на их веку, рядом с ними существует такое уродство, такая горесть. И я возненавидел весь мир и всех нас.
А вот и вторая победа, которую одержала любовь: я заставил Риту заниматься тем, на что ее не мог уговорить никто из безликой череды спутников. Потому что вина лежала на всех нас, и на ней в том числе, а ее-то я ненавидел больше всех, ибо она была мне ближе всех.
Прошло что-то около месяца, и появилась двоюродная сестра, с тем чтобы занять ее место, чтобы вместо нее угодить в это противоестественное рабство к козлу, а она, Рита, исчезла. И вот самое-то важное, самую суть того, что происходило в это время, время, когда я осознавал свое падение и наслаждался этим осознаванием, время, слагающееся из тех дней и ночей, когда Рита уходила на поиски мужчин и возвращалась с деньгами, которых нам троим — ей, козлу и мне — хватало на неделю, самую суть этого объяснить нельзя. А если вдруг каким-нибудь чудом я это пойму — ведь мне несколько раз, тогда, ночью, наедине с ней, уже казалось, что я близок к этому, — то все равно пользы от этого не будет, потому что трудно даже предположить человека, жизненный опыт которого позволил бы ему понять меня. Я ни тогда не знал, ни сейчас еще мне не открылось, в чем именно был заложен высший смысл происходящего, но, во всяком случае, внешнее его выражение я усматривал как раз в том, чтобы лежать на кровати, курить и, в отличие от тех, других, ждать ее не в одиночестве, а в обществе козла: смотреть в его желтые бесстрастные глаза, вдыхать присущий ему и уже сливающийся с моим собственным запах, достигая, таким образом, некоего иллюзорного впечатления, впечатления, что приобщаешься к безликой вечности, олицетворением которой и был для меня козел. Говорить ему простые слова о смысле нашего одиночества и нашего ожидания, видеть, как он высится, белея в полутьме низенькой комнатки, в той, всякий раз единственной и непохожей, ночи, что еженощно нисходит на отверженных.
Мы оба одновременно услышали не то испуганное, не то нетерпеливое цоканье лошадиных копыт на дорожке. Хорхе встал, но подошел к окну не сразу. И у нас сегодня тоже стояла та чудесная, всем известная, попусту взбудораживающая, с загадками, да без отгадок, именно та неизъяснимая и колдовская ночь, что нисходит на дураков.
— Вот так, — сказал он, улыбнувшись; бронзовая прядь спадала ему на висок; он по привычке посасывал плохо раскуренную трубку. Затем подтянул бриджи, проверил, хорошо ли сидят сапоги. — Надо было кое-что исправить, и, кажется, я это сделал.
— Надо было еще о многом сказать, и вы это сделали, — ответил я. — Но вы ничего не исправили. Женщина-то ведь та же самая, это уж во всяком случае. Вы провели ночь около Риты и похоронили Риту. А кроме того, и это особенно важно, вы похоронили козла.
— Как угодно. Меня мучила совесть, что я заставил вас поверить в историю без сучка и задоринки, что я дал вам уверовать в то, что история, которую я начал рассказывать во время тех каникул, завершилась столь же идеально. Но так ведь не бывает. Если вы дадите себе труд задуматься, вы увидите, что из-за этого, и только из-за этого, все рушится. Так что я все-таки исправил. Кроме того, я рассказал, что Рита занималась проституцией для моего блага и для блага козла. Согласитесь, такое добавление в известном смысле меняет характер истории.