KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2007)

Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2007)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Новый Мир Новый Мир, "Новый Мир ( № 1 2007)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Любовь к шипящим воплотилась в польском. Он жестче и холоднее. И выше по тональности. Им не рубят. Им закалывают. Мгновенно. Безболезненно. Смертельно. Несмотря на все шипящие.

Странно, почему я люблю высокие, надтреснутые, хрустящие и звонкие мужские голоса? Смеялись с мамой, как я умудрилась найти в Париже... ладно, дело не в этом. Ради одного я заговорила по-датски, ради другого — по-польски. Тут и польское происхождение вовремя зачлось, и глаза зеленые.

Мама, мама, я паненкой стану! Только что ж меня по старой привычке все тянет Андрия сыграть? С детства не понимала, как можно его — такого гордого, влюбленного, польского — убивать? Поэтому и Украину не любила. Да разве может что-нибудь быть крепче, чем это звонкое заоконное изуверство, пытанье — ты меня любишь? А будешь? И были по углам “кувшины, бутыли и фляжки зеленого и синего стекла, резные серебряные кубки, позолоченные чарки всякой работы: венецейской, турецкой, черкесской”, а пригубить далось только польское светлое, горькое, не по нашим губам шампанское. На здровье!

С языками у меня все-таки ловчее, чем с мужчинами, получается. По крайней мере они от меня не уходят. Это я их забываю.

Есть в незнакомом языке особая прелесть, недосказанность, невысказимость. В этом все и дело. В этой языковой игре, жонглировании шипящими, попытке срифмовать сено с соломой, польский с русским. Я не понимаю его. Даже когда мне понятен общий смысл, даже если посмотреть каждое слово в словаре, чтобы уже точно никаких неясностей, я все равно его не понимаю. Не понимаю настолько глубоко, что остается только в тихий омут с головой (мне два года, бабушка, щекоча мне пятки, спрашивает: “Пальчик, пальчик, любишь меня?”) — спрашивать взволнованно на ломаном: “Марчин, цо то есть — коханье?”

Он врет так простодушно, что этого вранья пугаешься, как правды. Он врет, что ему двадцать четыре, потом показывает воинский билет, двадцать два, даже нет еще двадцати двух, господи, да я на два года его старше, в нашем возрасте это равносильно двум вечностям (пальчик, пальчик, любишь меня?), он смачно целует в щеку, три раза, преданно заглядывает в глаза, спрашивает разрешения, прежде чем закурить, выскакивает вперед и подает руку, чтобы я могла спуститься. Мы гуляем по парку, вокруг люди, падают каштаны; у меня кружится голова, и до неприличия хочется чего-нибудь эдакого. Влюбиться, например. Или научиться говорить по-польски.

Я разбираю его имя с пятой попытки, дальше переспрашивать просто неприлично. Он выучил мое имя сразу и ни разу не сделал попытки его сократить. Полным именем меня зовет мама — когда сердится.

Ему абсолютно все равно, что я русская (и это после того, как я вывела целую теорию о том, как у русских и поляков взаимная непереносимость!). Более того, он любит русских, он восхищается ими (вы, говорит, сплоченные, а мы холодные и далекие), но русского он не понимает. Я с трудом подбираю слова, он силится меня понять, все время заглядывает в глаза, потом тыкается носом мне между ребрами, ну, кутенок он и есть кутенок, и спрашивает: хочешь, я тебе расскажу, как мне было больно? И начинает рассказывать, захлебываясь, боясь, что я не пойму (а я не понимаю, так, где-то на интуитивном, на подсознательном угадываю), что прерву на полуслове, нервничает, курит, заглядывает в глаза, захлебывается. Отец пил, мать умерла, трое братьев, сидел в тюрьме — кто, кто? — наколка синяя на плече, “паментай-слово-матки”, краковская Богоматерь, ферма под Вроцлавом. Я не люблю его, я вообще никого не люблю, какая-то усталая жалость, и все это так некстати и так не вписывается в мой сценарий, ну разве что — поляк, да и то лихорадка полячества во мне поутихла, или вот блондин, я так самозабвенно загадывала — лишь бы блондин, что вот и дозагадывалась.

Он рассказывает мне про своих друзей. Один кладет плитку, другой спит на вокзале, третий приютил его в комнате на бульваре Сен-Мишель. Латинский квартал, студенчество, дурная компания, жесткие друзья с холодным расчетливым взглядом. Я не знаю, как я представлю его своим подругам. Потому что шестнадцатый округ, пронизанное солнцем Пасси, метро и бульвары со сплошь цветочно-музыкальными названиями: Жасмен, Жасмин то есть, Мозар, то есть Моцарт. Я не знаю, как рассказывать о нем. Потому что не по мне чаша, я с детства не люблю пенный, сладковатый, с привкусом хлеба и деревни квас, а тут — полной, щедрой рукой плеснули.

В чем, в чем именно он врет, или это поляки такие романтичные, я работала в ночную смену, у меня слипаются глаза и губы, а он смотрит в упор, улыбнись, говорит, или я не выдержу, улыбнись, пожалуйста, мальчик, мальчик, любишь меня?

Все случилось смешно, как в женском бульварном романе. Я подрабатывала на съемках телесериала про бедных-богатых, стояла на мосту Александра Третьего, он наблюдал за русскими красавицами и звонко-польски зубоскалил. Я сделала замечание, он встал на колени, предложил встретиться. Я согласилась — мне нечего терять, мы встретились, гуляли полночи, путаясь в языках — он говорит только на польском.

Я перебираю языки, как четки, не сметь бросать меня для сабли, для товарищей, для бражничанья, он штукатурит чужие дома, кладет калейдоскопы ванных плиток, чуть больше нежности в чертах, приятели не узнают, сам отшучивается, будто какой месяц засел в глазах, куда тут шляхетство-рыцарство, ему бы бабу, мягкую и теплую, чтобы пыль строительную по постели свалять, а тут я, холодная, девичья, не-тронь-не-выживет.

Мы не любим друг друга — сожительствуем, как два обломка летучих голландских кораблей в нечеловечном океане. Я люблю рок-н-ролл и магию, он — Христа и рэп. У меня под окнами ежевечерне играют джаз, в саду католического храма, где цветут розы, огромные, медовые, которые я тайком рву ночью, чтобы хоть как-то спастись от одиночества.

Он приходит два раза в неделю. Смотрит через плечо, как я готовлю. Улыбается. Это, в общем-то, больше, чем разные языки. Это разные миры, параллельные миры, сосуществующие только в одной-единственной точке — ну да, тут, на восьмом этаже, в комнатушке с алыми занавесками. Я молча готовлю ужин — шуток друг друга мы все равно не понимаем. Молчим о чем-то настолько важном, что мне страшно.

Когда он наконец заснул, я покрылась льдом и вмерзла в кровать. Он спал, я гадала: разбудить, не разбудить, и что обо мне подумали соседи, и я хочу не шевелиться, но шевелюсь, потому что холодно, а он спит. И можно было бы его разбудить, но я не хочу, потому что сейчас тот самый момент, когда можно поговорить сама с собой. А я и сказать ничего не могу, и не потому, что нечего, а потому, что зуб на зуб от холода не попадает. А может, разбудить? И пусть принесет свитер, и я пытаюсь сдвинуть с себя огромную ледяную, сидящую у меня же на груди жабу, намерзшую вокруг меня; сдвинуть себя-ее в сторону, чтобы самой сходить за свитером, потому что он горячий и спит, а я не хочу с ним говорить. Я придумаю завтра, что ему сказать. Например, что соседи злятся. Или начну сказку: и отпустил дед рыбку в море, и главное, не думать, что море замерзло, что вдруг я буду первой, кто умрет от холода. А ведь мы в Париже, и тут почти каникюль-юль-юль-юлечка, ну позвони мне сейчас. Ну и что, что ночь уже и я лежу с кем-то рядом, и все произошло так неожиданно, что я так и осталась в балетной пачке и с открытым ртом и с мужчиной на второй половинке дивана. Жалко, что он не исчезнет с утра, а мне на работу, а с ним, наверно, нужно разговаривать, пить чай, улыбаться.

Вечны набриолиненные ковбойские поляки, карикатурно похожие на американскую рекламу годов 50-х, преувеличенно краснощекие, белокурые и до неприличия пышущие здоровьем, непосредственные в своих эмоциях, как дети (их непосредственность доходит до дикости — Марчин, разозлившись на мое непрошибаемое равнодушие буржуазии, выплеснул на меня кипящее масло из сковородки с воплем — хоть боль-то ты чувствуешь?). От так.

В Париже боль светла и постоянна.

Вальсируя вниз по лестнице, врезалась в стенку. Вспомнилось, как у нас в подъезде нарядили елку. Большую смешную пушистую елку. Запахло домом и мандаринами. На ногах меня удержал Конвицкий с его “польским комплексом”: “Поляк, как увидит балкон, сразу норовит сигануть вниз”. Наверное, в глубине души я полька.

С невыносимой легкостью бытия все понятно. А что там с невыносимой тяжестью?

Как-то все неправильно сложилось, слышишь, и я даже бегала к Сене — сигать вниз, по-польски, с душой. Потом остановилась прямо напротив тутошней статуи свободы и думаю: зачем?

— Здравствуй! Что, во Христа веруешь?

— Верую! — отвечал приходивший.

— И в Троицу святую веруешь?

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*