Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2007)
— Жень, а Жень?
Слышит. Ну чего ты, говорит, осторожно так, словно за подбородок берет, словно не голова у меня, а китайский болванчик, на сопле болтается и вот-вот оторвется, ну чего ты, говорит, ну ты же приедешь, летом приедешь, мы гулять пойдем, и все эти вежливые мужские отговорки, польские раскраски, ох, как поляки их любят, мне вот и Миколушка так говорит, и Марио, и Куба, хоть ему и тридцать шесть, но все равно говорит, ему, кстати, не совсем тридцать шесть, он закончил польскую семинарию в Париже, так что лет пять не считаются, они были заперты там, в закрытом заведении для мальчиков, так вот, и он тоже говорит так — как с ребенком. Ну чего ты…
А я… А странно, я вот смотрю на них на всех, таких разных, но глаза у меня всегда одинаковые.
Все связано неразрывной какой-то сетью, фарфоровые фигурки Бобчинского и Добчинского из прабабушкиной “гоголевской” коллекции и его первая роль, Хлестаков, “молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове”, а я пришла, потому что хотела кого-то там увидеть, не его, конечно; так и с бабушкиными фигурками, я их презирала за нелепость, белесость, пошлость какую-то, а хотелось — высокого, изящного, вот и получила — исполнителя роли Хлестакова, любовь с первого движения под осуждающие взгляды неспокойных и неласковых друзей, ах, как мы прятались от них по этажам — они по лестнице, мы в лифте, они в лифте, мы по лестнице, а потом разыгрывали красивую сцену — “я возьму посмотреть этот фильм” (громко), “когда я смогу тебя увидеть?” (шепотом), “мой любимый фильм” (громко), “когда угодно” (шепотом) — какое интермеццо, ах, как я была легкомысленна в тот момент, в соседней комнате спящая его жена, ну конечно, они не живут вместе, но мне-то с моим чистоплюйством и нарочитой порядочностью забыть бы обо всем как о страшном сне, притвориться барышней с блюдечными глазами, так нет...
А мне кажется, что я дибук, что я повторяю судьбу своей прабабки, у нее, кстати, был муж-русский и любовник-поляк или, наоборот, муж-поляк и любовник-русский, но это не важно, зато они умерли в один день, и муж и любовник, а может, это бабушка придумала, она любила красивые истории про себя рассказывать. Я от нее это унаследовала, сижу тут с Бартеком, он напротив сидит, встать, говорю, в присутствии потомка Ягеллона. Сама не знаю, почему это у меня вдруг вылетело, встать, говорю, я прапрапра Ягеллона, и он отшучивается, но встает, и в глазах — какое-то уважение на всякий случай, а вдруг и правда прапрапра Ягеллона, кто их разберет, этих русских, где они спьяну, а где правду болтают, а если правду, то разве можно сидеть в моем присутствии? Встать, я тебе говорю, чучело полоньское, и какая разница, чья я внучка — Ядвиги или Екатерины, но стоять тебе не перестоять в моем присутствии, пока ноги не подкосятся.
А я потом еще раз соврала, уже Каролине, пока мы в “Макдоналдсе” о рыцарях рассуждали, она мне рассказывает, как в детстве ездила к тете в деревню, обряжали ее в шелковую рубашку, и сидела она полвечера у окошка и ждала, что рыцарь ее приедет, на коне, конечно, белом, но мы-то, русские, знаем, что рыцари на конях давно не приезжают, верней, не на конях и не к нам, это к прабабке моей, что в мужьях и любовниках запуталась и родилась в Варшаве, к той прабабке, которая двоится у меня в памяти, чтобы доказать польское мое происхождение, к той ездили. К ней нельзя было не приехать, такая она была. К ней без рук, без ног, а ездили бы, и стояли как вкопанные, и слова сказать не смели, ни вдоль, ни поперек, и она ни слова не вымолвит, только сверкнет глазами, поведет плечом, и тут уж с конем, без коня, а поедешь, потому что света белого видеть после нее не хочется. И тут я подумала про нее и говорю: а что, Каро, если мой род к Ягеллонам восходит, мало ли, какими там путями окольными, но есть семейное предание у нас, и очень им прабабка моя гордилась, потому и не выходила замуж до революции, себя боялась запачкать, а потом пришлось за кого попало, так она ни ему, ни себе это не простила, в любовниках у нее граф Н-ский ходил, его отец мой еще помнит, а до этого у нее еще кто-то был, который умер в один день с мужем ее, война же была, и неизвестно, по ком она соблюдала траур. Странная она была, она со мной, двухлеткой, на вы разговаривала, и всё по-французски, вы, говорит, Ксения, пур гран или пур пети хотите, по-большому или по-маленькому, и чтобы я не слышала от вас этого вульгарного русского. Она только в старости отошла от своего высокомерия, отплакала, говорит, и никто так и не узнал, по мужу, по любовнику или по себе она тосковала, только, говорит, век мой кончился тогда, когда русский солдатик Петька раздавил сапогом фарфоровое личико моей куклы в Варшаве, тогда и кончился, а она из окна почтовой кареты все смотрела и плакала, хотя про карету это я, наверно, уже придумала, но кукла была, и брат был, в пажеском корпусе, в бархатных штанишках, с локонами льняными, сам куколка, а не мальчик, но умер рано и кукол ненавидел, все им лица фарфоровые бил, а потом кричал, смотри, Натка, мертвые твои куклы, так и умер рано, шестнадцати не было ему, страшно умер, прабабка сначала смеялась жутко так, тихо, отомстились, мол, ему мои куклы, а потом говорит, не могу я без него, и вышла замуж непонятно за кого, чтобы выжить, и никогда себе этого не простила. Ни себе, ни мужу, ни братику мертвому, ни одному из любовников своих. Мне только простила, потому как я на свет появилась, когда ей уже за восемьдесят было, она уже отплакала свое, она уже любить захотела, и привычки у нее остались коммунистами не вытравленные, кружевные воротнички и маникюр, сто лет, а маникюр идеальный, и губы подведены, и любила она только папу моего, он брата ей напоминал, и меня, как фарфоровую куклу, а меня она учила, вы, говорит, Ксеня, помните, что кровь в вас королевская, неправду говорят, что голубая она, черная она, страшная, тяжелая, но не повторяйте моих ошибок, не разбавляйте ее, ибо не даст это счастья ни вам, ни детям вашим, ибо не смешиваются крови, не забывают прошлого, не прощают нам жизни нашей, и кто знает, может, и Бог в крови обретается, а вы, я знаю, никого счастливой не сделаете, у вас дар несчастье приносить, как и у меня, и никто вам этого несчастья не простит. Бойтесь тех, кого вы любите, а тех, кто вас любит, бегите, как черт от ладана, ибо не простят они вам своей любви, как мне, мне ни разу не простили.
Я тогда маленькая была, а она старая уже, и между нами установилось то полное непонимание, которое каждой стороной толкуется как редкостное доверие.
Состояние счастье настигло незаметно. Сегодня всю ночь улыбалась от ощущения тепла и покоя. Оказалось, спала в обнимку с собственной шубой.
У нас ведь в городе вот что случилось, рассказывал мне Уильям Кохински, маленький француз с зелеными, как небо, глазами: приехали цыгане, стали требовать, чтобы мэр дал им работу, во Франции же свобода, равенство, братство, каждый делает что хочет, а они занимаются починкой всяких там вещей, ну ты знаешь это слово по-французски — лудить, кажется, так это будет по-русски, или паять, я не знаю этого слова, я не поняла, он говорит быстро, а еще у него уголки глаз опущены вниз, как у Хью Гранта, англичанина, ну, приехали цыгане, им дали работу, а они выставили счет, ничего общего с тем, что они сделали, мэр платить отказался, и тогда за ночь город наполнился караванами, ты же знаешь, они живут в шатрах на улицах, они ненавидят дома, так вот, в наш маленький город пришло около сорока караванов, пестрых, шелковых, живых, они шумели, кричали, переливались всеми цветами радуги, и что мы могли поделать, пришлось заплатить, и тогда они ушли, и в городе воцарилась тишина, как будто все внезапно оглохли или онемели, даже говорить не хотелось, и еще стало серо и пусто, вот ведь, а рассказывал мне Уильям Кохински, француз с зелеными, как небо, глазами, за минуту до.
А это моя сестра-славянка, ты же откуда, из Польши, да, говорил мне Жан-Пьер, двухметровый фиолетовый негр с круглым лицом, вращая белками и скаля белоснежные зубы, о-го-го какие крепкие и белые, нет, из России, я так и думал, а я русский, я учился в Москве, что, не веришь, я русский, бон суар, мадемуазель, звон монеток, два сорок, мерси, звон монеток, оревуар, а ведь ты не веришь, а ты напротив живешь, а мы все равно соседи, пошли с нами, мы праздник устраиваем, а за его спиной маячит низенький, узкоглазый, желтолицый старичок, так обычно китайцев изображают, что, не пойдешь, зря, ну русский я, русский, бил себя в грудь двухметровый фиолетовый негр за минуту до.
Ага, наш большой брат Россия, говорил мне Януш, мелкий чернявый болгарин, болгаренок даже, похожий на цыганенка, в алой рубахе и шелковых штанах, а мы теперь не с вами, мы теперь с поляками, мы в НАТО, мы вас не любим, а ты чего сюда пришла, тебе тут нечего делать, это польский вечер, а вы, русские, еще хуже поляков, вот поляки, например, они никогда тебя пивом не угостят, это только у болгар душа нараспашку, но вы, русские, вы еще хуже, мне даже пива от вас не надо, говорил мне Януш, чернявый болгаренок в алой рубахе за минуту до.