Тони Хендра - Отец Джо
Но теперь, когда я переживал первую влюбленность в журнал, знакомился с ним и применял полученные знания на практике, у меня возникала лишь одна мысль: «Письмо отца Джо! А ведь получилась бы отличная пародия!»
Я чуть было не сел за стол. Но, конечно, не написал. Какой смысл? Пародию эту только и оценят, что я да шесть десятков монастырских душ, которые не выписывают «Пасквиль» и находятся на другом конце света.
Но причина была не только в этом. Я уже успел уяснить для себя тот принцип (повторенный в «Нью-Йорк Таймс»), в соответствии с которым в «Пасквиле» защищали даже самые жестокие пародии — пародист пародирует только то, к чему относится с любовью. (Мы редко заходили так далеко, чтобы признать следующую истину — пародист пародирует только то, к чему когда-то относился с любовью, а теперь ненавидит.) Я, конечно же, не испытывал ненависти к отцу Джо — такое было невозможно — но в то же время знал, что рубеж пройден. «Я подмял его под себя, — думал я, — я могу справиться с ним».
Пародия тоже своего рода способ овладеть тем, к чему когда-то испытывал благоговение.
Для меня, да и не только для меня, «Пасквиль» стал своего рода продолжением юности. В какой-то мере это была «нормальная» юношеская пора, которой у меня не случилось, но в то же время это была метафорическая юность, которую проживают все иммигранты, во время которой познаются основы трудовых, половых и общинных отношений, а также приобретаются общественные рефлексы и усваиваются инстинкты, плавающие на поверхности коллективного сознания. Я проходил все это задним числом, уже успев стать родителем; когда же я научился работать мускулатурой и расправлять крылья, то плечом оттер единственного отца, которого признавал.
Неудивительно, что от богохульства я испытывал головокружительный восторг. Это было ни на что не похожее озорство, глубоко личный протест. И возникавшее дурное предчувствие, эта тень страха, не имело ничего общего с чувством вины или боязнью ада. Оно было всего-навсего естественной реакцией на освобождение, ослабление канатов, отрыв от скалы, минутное колебание перед прыжком в независимость. Богохульство было символом тех больших надежд, которые я возлагал на «Пасквиль», причастностью к другим, не религиозным учреждениям, исполнением, хоть и с большим опозданием, обряда крещения, пройденного мной десятью годами ранее в кембриджском Театре искусств.
Впервые с тех пор, как я встретил отца Джо — а прошло уже шестнадцать лет, — у меня не возникло потребности в этом штурмане, смотрящем вперед. Я учился у других, более опытных мореплавателей. И не только элементарному выживанию, но и непростому искусству наводить в море ужас на других, ходить под парусом вроде пиратов с острова Нью-Провиденс, с легкостью обгоняя огромный галеон заплывшей жиром, коррумпированной империи у самой кормы и… пуская ублюдков ко дну одним-единственным выстрелом.
Глава тринадцатая
Да, пиратов вроде… Майкла О’Донохью.
О’Донохью был личностью экстраординарной, плутониевым стержнем в сердечнике «Пасквиля», столь же известный готовностью ниспровергать истины, сколь отец Джо был известен скромностью и миролюбием. Однако обоих что-то объединяло.
Свалявшиеся каштановые завитки волос окружали бледное, с резкими чертами лицо, на котором выделялись кроваво-красные губы — камера смертника, сулящая некроз от бесчисленных «Вирджиния Слимз». О’Донохью писал с невероятной меткостью, каждое слово стояло на своем месте — прямо лезвие бритвы, спрятанное в истекающем слюной рту в качестве amuse-gueule.[48] Ему был присущ редкостный дар выставлять как потешное то, что обычно вызывает отвращение. Он был самым смешным из всей команды — где О’Донохью, там смех. Однако несмотря на раздававшийся отовсюду гогот О’Донохью не обманывался; он считал, что смешить людей — самая низшая форма юмора.
Спустя несколько недель после моего появления в «Пасквиле» мы, к моему собственному удивлению, поладили. И начали собирать материал для первого комедийного альбома под названием «Радио Диннер». Из соображений экономических, да и экологических тоже Джуди и дочки теперь были спрятаны в старинном каменном доме неподалеку от Долины Делавэра — местечка, в котором я купил дом несколькими годами ранее, еще когда моя чековая книжка, как, впрочем, и я сам, отличалась завидной толщиной.
Путь туда был не близким — несколько часов на автобусе. И обосновавшийся в самом Нью-Йорке О’Донохью выделил мне кушетку в своей просторной, насквозь продуваемой квартире, переделанной из бывшего промышленного склада в районе Сохо. Квартира была битком набита всякой всячиной викторианских времен, имевшей странное и даже путающее назначение: скамеечка для подагрических ног, конечности манекенов, серебряный ножичек для чистки виноградин, преставившиеся куклы, чучела животных, нечто, имевшее вид ссохшихся голов или давно сдохших грызунов, зловещего вида дагерротипы. А еще — картонные папки — повсюду — в каждой из которых хранились исключительные по своей чудовищности комические хайку.
О’Донохью был родом из провинциального городка Рочестера, штат Нью-Йорк, и образование у него было под стать, однако он выуживал свои остроумные фразы и идеи откуда только мог: из Кафки, из наклеек на спичечных коробках, из старых номеров «Лайфа», из оригинала «Носферату», из «Книги общей молитвы», из сора и вздора всяких контркультур, связывая то, что, казалось бы, никак не вяжется друг с другом, творя поэзию юмора. О’Донохью говорил отрывистыми, рублеными фразами — как будто колья вбивал; благодаря этой манере избитое «нагородить» обретало новый смысл Он и в самом деле наносил выпады, бросал, отрезал; выбранные им слова отличались остротой тонкого стального клинка. Парируя, вы действовали на свой страх и риск — с О’Донохью можно было тягаться, только атакуя его.
Вскоре я понял, что благодаря постоянному словесному поединку я начинаю думать, говорить и писать по-американски. Американский оказался резче, тверже, острее, чем те обтекаемые фразы, которым я научился с детства: «Слушай, Хендра, опять ты ударился в философствования. Знаешь, это все равно, что снимать кожуру со вполне здоровой шутки».
Даже не знаю, что он там думал обо мне. Я был белой вороной в его кругу из обитателей центральной части города, сходивших с ума по «Велвет Андеграунд»; я был одного с ним возраста, но женат и с детьми. Дети и родители очень интересовали О’Донохью — для моего первого номера он написал свою самую сильную вещь, вроде «Вьетнамской книги детей»: сахарно-сладкий, небесно-голубой сувенир о первом годе младенца вот только младенец — один из тех самых, прошитых пулеметной очередью во вьетнамской деревне Ми Лай. Или взять, к примеру, мистера Майка из программы «Прямой эфир в субботу вечером» — тот еще чокнутый loco parentis.[49]
Весной 1972 года мы выпустили «Радио Диннер», в который, насколько нам было известно, вошли первые пародии на фолк- и рок-идолов Боба Дилана, Джоан Баез и Джона Леннона. Ясно, что Леннон был самым священным кумиром. Когда я впервые услышал от О’Донохью о том, что он собирается спародировать Леннона (О’Донохью придумал для нее название «Magical Misery Tour»[50]) — я аж поперхнулся. Пародия «Magical Misery Tour», смонтированная в стиле «Yellow Submarine», уже выходила в журнальном формате. А вот спародировать Леннона в альбоме, да еще в его собственном жанре — совсем другое дело.
Самого Леннона я нисколько не жалел — еще бы, после года-то в компании О’Д — но задумался вот о чем: а не скажутся ли наши выпады в адрес самого известного и всеми обожаемого рок-певца на нас самих? Однако свои мысли приходилось держать при себе — попробуй я высказать их О’Д, меня тут же пригвоздили бы к стенке, как надоедливую муху.
Пародия на Леннона была наглядным пособием того, как действовал О’Д. Он и не собирался сворачивать проект — чем яростнее реакция, тем лучше, пусть даже ему и стали названивать и угрожать убийством. (Вообще-то во время записи альбома нас и в самом деле пытались взорвать — мы получили посылку с динамитом внутри. Так что такой вариант развития событий нельзя было исключать.)
Поклонники Леннона испытывали к своему кумиру безграничную любовь и уважение, что и привлекало О’Д. Он действовал вовсе не из злого умысла, хотя многие думали именно так: его внимание приковывал абсолют, ему интересно было продлить метафору еще дальше, вывести ее за рамки нормального и разумного, переместить в вакуум, где понятия о святости, почитании, уважении, приличиях и прочих общественных нормах просто отсутствовали, не имели меры или веса. Он запросто обращался с этим вакуумом. В его увлеченности было нечто мистическое. Если О’Д и был в чем-то убежден, так это в существовании зеркального отражения всего священного, в абсолютной не-святости, к которой он стремился, оттачивая мастерство. О’Д обладал совершенным сатирическим contemptus mundi.