Карлос Оливейра - Современная португальская повесть
— Сделано, Марсело, пусть вода будет ему пухом.
Морской берег; водоросли и тина цепляются за ноги.
— Знаешь, почему мы его убили?
— Вы приказали, хозяин.
— Хороший ответ, ей-же-ей!
— А как теперь с Кларой, мастер?
— Может быть, ты ее и получишь.
Далекие горы, куда отступила буря, утренняя заря над вершинами.
— Скорее, мастер, сейчас рассвет.
— Пусть рассветает. А что до девушки…
— Сеньор сказал, она моя.
— Я подумал еще раз…
Звонкий шорох ракушек в прибое.
— Девушку ты потерял.
XXVI
Утренний звон плывет над деревней. Доплыв до комнаты Клары, он застает ее на ногах. Не пришел в сарай, как обещал там, у ручья, но буря, вот в чем дело. Ночь без сна. Склонясь над умывальником, она мыла руки, лицо, расчесывала длинные черные волосы, как всегда с удовольствием запуская пальцы в мягкие косы, словно шерсть молодой крольчихи, — да, Жасинто? Она привела себя в порядок и пошла на кухню готовить завтрак. Ни отца, ни Марсело. Разожгла огонь, сварила кофе, нарезала белого хлеба — а их нет как нет. Немного встревожилась и решила разбудить старика. Отворила дверь в его комнату. Где же он? Побежала в мастерскую. Заперто. Побежала к овину. Еще вчера ночью, едва придя сюда, она заметила кое-что. Пока она поджидала Жасинто в темноте, чутье крестьянки, с детства привыкшей жить рядом с домашним скотом, подсказало ей, что осла нет в сарае. От овина она бросилась к окошку отцовского подмастерья.
— Марсело!
Никого. Что же это? Подозрение ее росло. Она стояла посреди двора, оглядывалась по сторонам и не знала, что делать. Сверху донесся птичий крик. Подняв взгляд к небу, еще неспокойному после бури, она увидела стаю диких уток, они улетали на юг. А когда опускала глаза (матерь божия, заступница Монтоуро!), Марсело и старик шли откуда-то по дороге, шатаясь, как пьяные, в грязи с головы до пят. Марсело шел, уронив лохматую голову на грудь. Старик плелся еле живой, вздернув подбородок, высоко подняв лицо, восковое, словно мертвое в дневном свете. Она закричала. Очевидность ответила подозрению, и подозрение в холодном дневном свете стало правдой: они убили его, боже. Она бросилась по тропинке вниз, прошла мимо них, не задерживаясь, с раскинутыми руками, словно собираясь улететь с земли, и исчезла в соснах, неуловимая, точно призрак (я одна в целом свете, я и мой сын), вверх, по откосу, прямо к дому Алваро Силвестре. Увидев ее на кухне, Мариана испугалась:
— Что такое, соседка?
— Жасинто?
И та задрожала.
— Пошли в его комнату.
Они прошли двор, поднялись по гнилой деревянной лестнице, обошли весь чердак над конюшнями.
— Кровать не постелена.
— Так он собирался спать не тут.
Мариана взглянула, не понимая:
— Не тут? А где?
Она подняла руки к лицу:
— Со мной, но он не пришел.
Почти прошептала. Потом резко повернулась и побежала, гонимая ужасом.
— Убили, боже, они убили его.
Алваро Силвестре, ночевавший и эту ночь в кабинете, подошел к окну: что там за крик? И едва успел увидеть, как она промелькнула под старым орехом.
XXVII
Он свернулся клубочком на кушетке. Вот теперь мое ложе. Жена снова заперлась в своей комнате, он хотел было, будь что будет, войти к ней, но вынужден был отступить немедленно.
Опущенная голова, складки шеи под подбородком дрожат мелко, не переставая. Человек, решительно и холодно раскрывший тайну овина мастеру Антонио, куда он девался? Всю ночь он маялся душой, и видение Клары, мелькнувшее у старого ореха, ее крик, точно в горле у ней застряло осиное гнездо, доконали его.
Мариана, запыхавшись, поспешила сообщить о смерти Жасинто, он пожал литыми плечами: что тут поделаешь? Заворочался, устраиваясь удобней. От ночевок на проклятой кушетке тело разламывает до костей. Надо бы сходить в Коргос, купить диван: нет, ей-богу, в целом доме днем с огнем не найдешь соломенного тюфяка, ну хоть нар каких ни на есть, где можно было бы растянуться в свое удовольствие. Причуды его жены. Не успели остыть ноги у старого Силвестре, как она решила все устроить по своему вкусу. Железные кровати — этому, пару сосновых кресел — тому, комод — продать, шкаф — заменить. Потом стала появляться новая мебель, ковры, столовая посуда, серебряные приборы, портьеры. «Надо как-то оживить эти стены, Алваро». Свинство одно. Тысячи и тысячи эскудо брошены на ветер. А если тебе захочется соснуть часок-другой, Алваро Силвестре, вот тебе кушетка, и на том спасибо, могли бы сунуть топчан. В доме есть комната для гостей, нет, только пришло письмо от Леополдино, бросилась переделывать все вокруг, приказала освежить побелку, подновить деревянные части, натереть воском мебель, словом, все делать так, чтобы жить стало невмоготу.
Там, во внутренних комнатах, жена расспрашивала Мариану об убийстве. Хоть поспать-то дали бы, что ли, болтают, болтают. Он встал, заходил по комнате, стараясь рассердиться на женщин и тем хоть на миг обмануть отчаяние, душившее его. Хотелось подойти к двери — перестаньте болтать, — но ноги не слушались, словно грузное тело давило на них, несчастные обстоятельства, о которых он старался забыть, сплелись в один тяжкий узел и не давали ему вздохнуть, — овин, разговор со слепым, смерть рыжего, Клара, потерявшая голову. Не то чтобы его тронуло горе девушки. Судьбу своего кучера он тем более не собирался оплакивать. Мертвая змея не укусит. Единственное, что он принимал всерьез, что заставляло его метаться в четырех стенах и стонать, это его личная ответственность за то, что случилось, ответственность, которую он сознавал совершенно ясно. Он никак не мог выбраться из порочного круга: не скажи он старику, рыжий был бы жив, но, с другой стороны, слепой и сам бы в конце концов догадался; и все-таки первый толчок к преступлению — где, в чем? В его словах; в том, что он сказал старику.
Он попытался еще раз обмануть сам себя спасительным любопытством зеваки: интересно, как же слепому удалось убить рыжего? И это не помогло. И с удвоенной яростью он предался дилемме: виновен я или нет?
Он продолжал спорить сам с собой, искать и находить оправдания: я же не говорил прямо — убейте его, мастер Антонио, мне и мысль такая в голову не приходила, в такой безобразной определенности, по крайней мере, — и при всем том нельзя было не признать: то, что он выдал влюбленных, повлекло за собой остальное; синяки, о которых не знаешь, не болят, ничего не зная, старик сидел бы себе дома, невинный как дитя; итак…
И он возвращался к началу. Медленное пережевывание страха, угрызений и прочего, бесконечная шахматная партия с самим собой. И даже внезапные внутренние повороты, время от времени превращавшие его в холодного, расчетливого эгоиста, тоже были игрой. Игра в кости, пляска очков, немногим больше.
Он почувствовал себя окончательно опустошенным. Мысли путались, ноги слабели, пришлось снова улечься. Тишина завладела домом. Одиночество хозяйничало в его комнате, наполняло воздух, светило из света, пригрелось калачиком рядом с ним на кушетке. Куда провалилась его жена? Мариана? Их разговор? Он вздрогнул, услышав легкий шелест листьев ореха, тронутых внезапным порывом ветра. Солнечный луч, разгоняя утреннюю серую мглу, мимоходом коснулся окна, яркая вспышка, ударив в глаза, ослепила его. Две бессонные ночи давили свинцом, и вдруг белые густые волны сомкнулись над ним, ослепили и оглушили его. Он задремал.
XXVIII
То был не сон, скорее кошмар; он захлебывался в тяжелой воде, не мог вздохнуть, в этом море не было рыб, водорослей, ничего, только эта вот жидкая пустыня, она сгущалась, становилась льдом, тяжестью, ранила своим мерцанием. Вскоре он проснулся, и первое, что ощутил, — облегчение, но в следующее мгновение смерть рыжего вновь навалилась на него. Теперь ему было ясно как день, что он виноват, и он испугался, как не понял этого сразу. Он сел, стукнул себя кулаком по голове:
— Его убили, а виноват я.
Тут он очнулся совсем, краткого облегчения, прогнавшего темные силы кошмара, как не бывало:
— Да, моя вина, чего уж тут.
Руки, сжимающие одна другую, зубы, выбивающие дробь, молитвы, еле проскакивающие сквозь зубы, и ад, и котлы с серой, и вечный огонь. Дряблое лицо отливает синим; он не брился два дня.
Внезапно он застыл посреди кабинета. Руки повисли как плети. Широкие белые кисти подрагивали. Кой черт, что за переполох там, в деревне? Деревянные башмаки шлепали по дороге, кто-то кричал, плакали дети. Толпа приближалась, и в неясном нарастающем шуме ему чудились крики Клары.
Он кинулся к поставцу, припал к какой-то бутылке. Старый шлем дона Жеронимо и портреты господ Алва (три справа и три слева), залитые ликером и вином и изрезанные осколками бутылок и рюмок, взирали на него сверху: «Зачем столько битого стекла? Кучера можно узнать с первого слова».