Олег Стрижак - Город
…Что со мной было! как казнил я себя, не зная, чем вымолить мне прощение и отмолится ли мне когда-нибудь этот постыдный удар. Будильник! послушное, маленькое, бессловесное существо… и надо же было мне со всей моей грубой и посторонней злостью обрушиться именно на его беззащитность и слабость. В комнате, гадкой, простуженной, которую старая сводня сдавала внаем с обстановкой, в этой комнате с низким окном, кроме пары белья, потасканного портфеля и самопишущей ручки, будильник был единственной моей вещью и был единственным моим другом. В черном облезлом корпусе, с желтым от давности лет циферблатом, очень тихий и деликатный, светящийся тусклой зеленью в предутренней темноте, — таким я знал его с детства, он был мне и детство, и дом, и тепло. Кто долго жил в одиночестве, знает, как привязывается человек к немногим своим вещам; кто много живал в казармах, в походах, знает, как дороги и близки полувылезший помазок или зеркальце с отлетевшей местами фольгой, потеря их невосполнима; больно, горько разбить вдруг любимую старую чашку, черную чашку с лепестками цветущей вишни, память о бывших, а может, придуманных, но согревающих нас временах; во много раз горше было мне собирать на дощатом полу шестеренки и стрелки будильника, разбитого мною намеренно. Я разбил его оттого, что ему было лучше, чем мне, эта страшная правда моего неосознанного как будто удара надолго и сильно испугала меня. И еще было больно оттого, что всего две минуты назад мой будильничек был живой.
Он тихо звучал и смотрел на меня вечерами, ночами; кроме этого маленького, робко тикавшего существа, у меня на всем свете не было никого. Только этот будильник забрал я из бывшего моего дома, где по смерти моих родных, происшедшей, когда я был далеко, властвовал голубоглазый… Будильник остался на совести у меня навсегда. Всегда после этого мне было жаль вещей. Я сам сделал их много и всегда с неохотою отпускал от себя, я думал, — а что с ними будет дальше, я смутно подозревал в каждой вещи характер, запутанную или простую судьбу. Сложно я уживался и с приходящими ко мне вещами, одним позволял уйти, полагая, что так будет лучше и что через силу ни пишущая машинка и ни карандаш не станут добрее ко мне и послушней, другие были ко мне добры, они меня понимали, и я дорожил ими необычайно, быть в согласии со слесарным натруженным молотком или с изнеженным золотым пером означало немало… Лампы мне жалко не было. Лампа свое заслужила. В трубке долго были гудки. Потом трубку на том конце провода сняли, и на Выборгской стороне, в роскошной квартире с окнами на заснеженный парк низкий голос сказал без радости:
— …Да!
— Здравствуй, милый, — сказал безмятежно я.
— Ты меня разбудил.
— Не тебя одного.
— Ты чего такой злой?
Я слегка удивился, мне думалось, я безмятежен и ласков.
— Наплевать… Мебель? Книги?
— А мебель какая? — спросил, с трудом просыпаясь, мой собеседник.
— В общем, дерьмо. Столик круглый, три ножки, ручная резьба, конец века, орех, бюро ореховое, резьба машинная, десятые годы, книжный шкаф довоенный, шесть полок, орех, испорченный красным лаком, одно стекло матовое, узор под модерн, другое отсутствует, люстра, бронза, начало века, шесть ламп, стекло под хрусталь, стол письменный, после войны, две тумбы, сукно в хорошем состоянии, остальное все наше, последние годы, Эрика сороковая средней изношенности, Рекорд триста десять.
— Рекорд подари своей тете. А книги?
— Книги хорошие. Мастера почти все, почти все Памятники, Мировой томов семьдесят, желтый Стендаль, Чехов синий, зеленый, Гоголь зеленый, Гоголь черный, Бунин красный и Бунин голубой, Пушкин — синий, коричневый, бежевый, Бальзак полный, зеленый Диккенс, Достоевский семнадцать, Достоевский предыдущий, почти все англоязычипки последних лет, макулатурные все, довоенная мировая классика, Лермонтов юбилейный черный, Лермонтов синий, Лермонтов красный, Даль два тома, Лев Николаевич разрозненный, Алексей Константинович, Блок в двух изданиях… ну и прочая ерунда, марксовские, вольфовские, солдатенковские издания, символисты, Белый четыре тома, Крестовский опять же четыре…
— Не валяй дурака! Куда ехать?
— …художников полки три.
— Какие?
— Бухарест, Будапешт, Париж, Франкфурт… всякие. Немного Брюссель, Рим…
— Адрес скажи!
— …Босх.
— румынский? — спросил он недоверчиво, — тонкий?
— Толстый. Аркадское издание. И такой же Дали.
— И ты не берешь Босха?
— Я здесь ничего не беру. Записывай адрес… Берешь машину, и чтобы к пяти часам все увез!
— Двенадцатый час!.. Где я машину возьму? Раньше ты мог позвонить?
— Ключ будет у дворничихи, зовут тетя Нюра.
— Нюра… — сказал он, записывая.
— Даешь ей за ключ десятку.
— Десятку…
— Не больше. Меня не будет. Цену дашь сам.
На том конце засопели. Но я знал, что мой собедник парень искренний и много не сбавит.
— Брать то, что в комнате. Что в коридоре — не брать. Ключ Нюре. Дать ей полста.
— Полста…
— Скажешь: аванс от меня за ремонт.
— За ремонт…
— Будет куча книг, которые ты не возьмешь, куча всяких картинок и груда бумаги. Скажешь Нюре: пусть все приберет и хранит. Объявятся добровольцы и поблагодарят.
— А что за бумаги?
— Дневники, переписка, любовные тайны, неизвестные миру дети… откуда я знаю? что я, буду копаться в этом дерьме? День на побелку, день клеить обои, день паркет циклевать, красить… Скажешь Нюре: через пять дней я привезу старушку, с которой меняюсь. Всё! Деньги жду от тебя через месяц.
— Ну, старик… — Такого подарка мой собеседник не ожидал и теперь мне серьезно прибавит.
— Будь здоров!
Я положил трубку. Никто больше в доме не плакал. Судя по шуму воды, моя гостья мылась.
VII— …Как вы можете?.. как вы можете? — сказала она, входя.
Вытиралась она кое-как, капли свежей воды дрожали ка шее возле ключиц, на голых ногах. Ноги были красивыми, с тонкою косточкой. Сколько же лет было ему?.. пятьдесят четыре?
— Вы здесь не жили! Вы запутали, обманули его, вас здесь не было! это мы с ним эту квартиру выменивали!.. («Вым-м-менивали» — так от обиды и злости выговаривалось у нее.)
— Вы хотели бы здесь остаться?
Она быстро и очень внимательно глянула на меня.
— Надеюсь, вы не намерены, — медленно проговорил я, — предложить мне себя в роли верной жены?