Джон Бойн - Абсолютист
Сверху протягивается рука и помогает мне подняться.
Крики становятся громче, но не осмысленней, в лицо вдруг хлещет пелена воды, это еще откуда? Может, ветер поднялся и гонит дождь? Мне в руки с силой пихают ведро, и я поворачиваюсь, чтобы посмотреть, кто это мне помог. Лицо черное, грязное, почти неузнаваемое, но я на миг ловлю его взгляд — того, кто меня поднял, — и мы смотрим друг на друга, Уилл Бэнкрофт и я, и не говорим ни слова, и он отворачивается и тащится прочь по окопу, не знаю куда — его послали не нам на подмогу, а дальше, к неизвестным ужасам, подстерегающим в десяти или двадцати футах отсюда.
— Дождь усиливается! — кричит Денчли, на миг задирая голову к небесам, и я делаю то же, прикрываю глаза и подставляю лицо дождю, смывающему дерьмо, — я могу позволить себе лишь несколько секунд этой роскоши, прежде чем Уэллс опять заорет на меня, чтобы я хватал ведро и осушал этот сраный окоп, пока нас не похоронило заживо в этих гребаных французских полях.
И я снова берусь за дело, как всегда. Сосредотачиваюсь на нем. Наполняю ведро. Выплескиваю наверх. Снова наполняю. Я верю, что если так делать достаточно долго, то время пройдет, и я в конце концов проснусь дома, и отец обнимет меня и скажет, что я прощен. Я разворачиваюсь и перехожу туда, где лужа глубже, а сам поглядываю вдоль окопа, который с этого места просматривается футов на двадцать или тридцать, — пытаюсь разглядеть, куда делся Уилл, и убедиться, что он жив-здоров, и гадаю, как всегда в такие минуты, увижу ли я его живым еще хоть раз.
* * *Очередной день.
Я просыпаюсь и вылезаю из одиночного окопа, где пытался поспать три или четыре часа. Собираю все свое походное снаряжение: винтовку со штыком, боеприпасы (в передние и задние карманы), саперную лопатку, неполную фляжку жидкости, которая здесь называется водой; она сильно отдает хлорной известью и периодически вызывает понос, но раз уж приходится выбирать между поносом и обезвоживанием, по мне, понос всяко лучше. Надеваю скатку. Изогнутые пластины бронезащиты под рубашкой впиваются в тело — они мне малы, рассчитаны на меньший рост, но мне сказали: «Черт возьми, Сэдлер, у нас тут не галантерейный магазин, берите что дают». Я говорю себе, что сегодня вторник, — безо всяких на то оснований. Зная, какой сегодня день, можно по крайней мере притвориться, что вокруг идет нормальная жизнь.
К счастью, дождь стих, стенки окопа держатся крепко и застывают в монолит, мешки с землей лежат один на другом, черные и грязные после вчерашней укладки. Через двадцать минут я заступаю на пост, и если обернусь быстро, то успею до этого забежать в столовую, выпить чаю и заглотать мясных консервов. По пути сталкиваюсь с Шилдсом, у которого совсем измочаленный вид. Правый глаз подбит и почти заплыл; на виске ручеек засохшей крови. Он имеет форму Темзы: у брови отклоняется к югу, к Гринвичскому пирсу, потом, на лбу, — к северу, к Лондонскому мосту, и наконец исчезает в глубинах Блэкфрайерс и всклокоченных зарослях завшивленных волос. Я молчу: мы все далеко не в парадном виде.
— Сэдлер, ты на пост? — спрашивает он.
— Через двадцать минут.
— Я как раз сменился. Теперь бы только поесть и поспать, больше ничего не надо.
— Может, чуть попозже заглянем в паб? Ударим по пиву, поиграем в дротики. Составишь компанию?
Он молчит, не откликаясь на шутку. Мы все время от времени говорим что-нибудь такое и находим в этом утешение, но Шилдсу сейчас, кажется, не до болтовни. Он покидает меня, когда мы доходим до «Скорняжной аллеи», ведущей в «Приятную аллею», которая, в свою очередь, раздваивается в левой верхней части и сворачивает направо, в «Приют паломника». Мы живем в этих «аллеях» — под землей, как трупы, выгрызаем улицы, даем им названия и воздвигаем указатели, создавая иллюзию, будто мы по-прежнему — часть человечества. Здесь, внизу, — лабиринт, сплетение траншей, каждая соединяется с другой, огибает третью, уступает место четвертой. Легко затеряться, если не знаешь дороги, и да поможет Господь солдату, который не явится вовремя туда, где ему следует быть.
Я пробираюсь из передового окопа в наблюдательный, где расположен лазарет — с теми крохами медицинской помощи, которые у нас еще остались, — и стоят койки для офицеров. Здесь уже пахнет готовящейся едой, и я тороплюсь к источнику запаха. Оглядываю плохо убранный «столовый ряд», расположенный вдоль аллеи, смотрящей на юго-восток, в составе третьей линии. Вижу по большей части знакомые лица, но есть и новенькие. Одни молчат, другие никак не могут заткнуться. Одни храбры, другие глупо рискуют, третьи уже начали сходить с ума. Есть тут и люди из Олдершота — и до нашего выпуска, и после. Одни говорят как шотландцы, другие — как англичане, третьи — как ирландцы. Я пробираюсь по столовой, сквозь тихий гул разговоров. Кажется, кто-то меня приветствует. Снимаю каску и скребу голову, не интересуясь тем, что остается под ногтями, — все волосы у меня завшивлены, и на голове, и в подмышках, и в паху. Везде, где только могут плодиться вши. Раньше меня это ужасало, но теперь мне все равно. Я гостеприимный хозяин, и мы мирно сосуществуем, они — питаясь на моей грязной коже, я — время от времени соскребывая их и давя меж ногтями большого и указательного пальцев.
Я беру что дают и быстро ем. Чай поразительно хорош; должно быть, его заварили только что. Он пробуждает воспоминания — что-то из детства, и если хорошенько постараться, то, наверное, можно эту память воскресить, но у меня нет на то ни сил, ни желания. Мясные консервы, напротив, омерзительны. Одному богу известно, что напихали в эти жестянки — мясо крыс, барсуков или еще каких-нибудь тварей, имеющих наглость выживать в прифронтовой полосе, — но мы зовем консервы тушенкой и не вдаемся в подробности.
Я запрещаю себе осматриваться, искать его взглядом, потому что это принесет только боль. Если я его увижу, то не рискну подойти из страха, что он меня отвергнет, а потом гнев так затуманит мне голову, что я попросту выскочу из окопа на ничью землю, и будь что будет. А если я его не увижу, то непременно подумаю, что его снял снайпер за последние несколько часов, и все равно выскочу под пули — зачем мне жить, если его уже нет?
Наконец я встаю — с полным желудком и со вкусом чая во рту — и начинаю пробираться назад, поздравляя себя с большим достижением: я ни разу не попытался найти его взглядом. Ни единого разу. Из таких минут можно составить часы относительного счастья.
Я возвращаюсь в передовой окоп и слышу впереди какой-то шум. Меня не очень интересуют скандалы, но мне все равно приходится пройти то место, где спорят, так что я останавливаюсь и некоторое время наблюдаю, как сержант Клейтон — он невероятно исхудал за несколько недель, минувших с нашего прибытия, — орет на Поттера, очень высокого солдата, который в Олдершоте прославился как способный пародист. Когда-то он прекрасно изображал не только нашего командира, но и двух его апостолов, Уэллса и Моуди, и однажды Клейтон, пребывая в необычно хорошем расположении духа, попросил Поттера выступить перед всем полком, что тот и проделал с большим успехом. В его пародиях не было злости — хоть и присутствовала, как мне кажется, доля насмешки. Но Клейтон смотрел с жадной радостью.