Хуан Онетти - Короткая жизнь
Епископ поднимался, неровный и лиловый, как винное пятно, ждал, приглашающе улыбаясь; огражденный безучастным терпением, он начинал полнеть.
— Хотя имеются оттенки, подгруппы, причины путаницы, — прибавлял он, когда они вставали, и с улыбкой извинялся, прикосновением к плечу Элены Сала направляя ее к библиотеке. — Может ли сильный отчаявшийся превратиться в слабого? А если это происходит, не был ли он по сути своей всегда слаб?.. Вот мысль, не дающая мне покоя.
Он энергично встряхивал головой, не ожидая ответа на свое признание; притрагиваясь ногтями, вел их в библиотеку, где лакей, убрав в сторону пюпитр с переплетенной газетной подшивкой, подвигал стол, на котором был сервирован кофе, стояли рюмки и бутылка коньяка.
И это повторялось всякий раз, с незначительными вариациями, которые не в счет; снова и снова, притворяясь, что работаю на своей половине конторы, и следя за лопатками Онетти, помещал я Элену Сала и врача в яркое освещение горного полудня, вел от одного прислужника к другому, от домового священника к епископу, от речи об отчаявшихся к пищеварительной дреме в библиотеке; здесь его преосвященство настраивал разговор на легкий лад, а Элена мучилась, перебирая в уме вопросы о беглеце, которые не смела задать. Я открыл странное наслаждение в том, что тянул эту пустую библиотечную паузу, стараясь убедить их, будто свидание ограничится тем, что уже совершилось. Она и он могут пребывать тут, зевая, до конца моей жизни. За минуту до смерти я мысленно вернусь к ним, найду в этом же возрасте, такими же соскучившимися, и опять безмятежное лукавство зазвучит в голосе, заискрится в глазах епископа, ускользая от их внимания. Но кончалось тем, что я сжаливался, признавал свои долги, воображал, что, выведя их из бездействия, сокращу свое собственное ожидание; тогда я компенсировал женщину и врача явлением задумчивого ангела, проповедью, которая молодила епископа, пугающим профилем, лазурно-сиреневым сиянием.
Здесь независимо от моей воли никогда не написанный эпизод раздваивался. Потому что если монолог епископа под светлой фигурой ангельского роста был не более чем великолепным шутовством, Диаса Грея и женщину следовало усадить в глубине библиотеки, где они терлись спинами о туристские справочники, словари, полное собрание сочинений Йонаса Уайнгортера. Они находились в тени, ярусом ниже его преосвященства, и ангела могло заменять меловое пятно. Но если то, что говорил епископ, ловя в неповторимом профиле ангела выражение одобрения или недовольства, представляло (хотя бы только для них) истину и откровение, требовалось, чтобы врач и Элена Сала оказались на месте случайно. Они попадали в комнату дворца, предназначенную для музицирования в зимние месяцы. В ней остались звуки более явственные, как пятна по краям тяжелой портьеры, которую оба, соприкасаясь руками и дыханиями, по этой второй версии, отодвигали, чтобы, подглядывая, ужаснуться красоте ангела. Поверив в ее возможность, освещая ею сцену, которую созерцали, они начинали слушать, одержимые тем любопытством, которое во сне пересиливает страх, рожденный какой-нибудь неожиданностью, и влечет нас к неизменно двусмысленному финалу и пробуждению.
Профиль ангела хранил завиток улыбки, пока речь епископа текла без ошибок. Когда его преосвященство путал слова, единственное видимое веко падало, бдительно мигало, приглушая освещение зала; неопровержимый ангельский рот над пергаментом, где был записан монолог, растягивался в жесткую горизонталь, подобно обвиняющему персту.
— Они не существовали раньше, перестанут существовать потом, — говорил епископ, преждевременно нагнетая пафос. — Ушедших и еще не пришедших в мир все равно что не было и не будет. И однако все виновны перед богом в том, что от родильной крови до смертного пота помогают друг другу поддерживать и культивировать ощущение своей вечности. Вечен один господь. Каждый человек — только нечаянный миг, а низменное сознание, позволяющее искать опоры в причудливом, раздробленном и услужливом ощущении, которое именуют они прошлым, позволяющее чертить пути к надежде, к исправлению того, что именуют они временем и будущим, это всего лишь личное сознание. «Личное, — повторял его преосвященство с рукой, воздетой к потолку, успокаиваясь при взгляде на улыбающийся профиль ангела. — Другими словами, именно та тропа, что удаляет от цели, к которой с самого начала они якобы стремились. Когда я говорю о вечности, я имею в виду божественную вечность, когда упоминаю о царстве божием, ограничиваюсь утверждением его бытия. Я не предлагаю его людям. Кощунство и абсурд — бог с памятью и воображением, бог, который может быть завоеван и познан. Страшная карикатура на божество — бог, предупредительно отступающий перед каждым шагом, который делает человек. Бог существует вне человеческих возможностей; только поняв это, можем мы стать в полной мере людьми, сохранить в себе величие господа. А помимо этого — куда и зачем? — Глаза на разгоряченном потном лице поймали заслон ангельского века, епископ поправился: — Куда? Коли кто-то отыскал направление, кажущееся приемлемым, зачем им следовать? Я буду целовать ноги тому, кто поймет, что вечность — это настоящее, что единственная цель — это он сам; кто согласен и упорствует просто потому, что не может иначе — быть самим собой каждую минуту и вопреки всем препятствиям, с напряжением душевных сил, обманываясь памятью и фантазией. Целую его ноги, рукоплещу отваге того, кто принял все до единого законы игры, которую придумали без него, не спросив, хочет ли он в нее играть».
Элена бросала портьеру, открывала сумку и начинала пудриться: проталкиваясь сквозь толпу курильщиков в вестибюле, двигалась к выходу. Быстрый ветер охлаждал воздух площади, спускался к району вокзала.
— Как вы находите? По-моему, очень интересно, — говорила она, повисая на руке врача. — Не думаю, конечно, что я все поняла. Нет, не будем заходить в кондитерскую. Он именно такой, как говорил епископ. Человек, который желает быть самим собой и принимает правила игры.
Они огибали площадь, вдыхая вечернее благоухание деревьев, соединенные только шорохом рыжего песка под ногами: не понимая, смотрели на афиши кинотеатров, отдавались покатости улицы, которая вела их к гостинице.
— Не знаю почему, — сказала она, — глупо, но я уверена, что он здесь, что, если повезет, я в любую минуту увижу его сидящим в кафе или столкнусь с ним.
— Почему бы вам не остаться в Ла-Сьерре? — предложил он.
— Не могу. У меня свидание с Орасио в Санта-Марии, в приречной гостинице. Да и к чему оставаться, все бесполезно. Поможет разве что случайность… Напрасно я бросилась за ним вдогонку. Мне его не настичь, это ясно. Я говорила по телефону с Орасио, у него есть для вас выгодное дело.
За полквартала до вывески и круглых огней гостиницы Диас Грей принял решение удрать с первым же утренним поездом, вернуться в консультацию и в больницу, отдохнуть какое-то время в идиотизме дружеского круга; забыв женщину и неисполнимые обещания, знаком которых она была, в одно прекрасное утро подгрести к бухточке у деревянной гостиницы, подняться по лестнице и удивить заспанного хозяина, вновь очутиться в музыкальной комнате мистера Глейсона, посмотреть на зад скрипачки, развеять миф о карлице.
— Вы будете спать со мной, — сказала Элена, останавливаясь у входа в гостиницу. — Прежнее кончилось. — Скрестив руки на груди, она огляделась по сторонам, минуя его, и пристыженно засмеялась. — Совсем кончилось. Не знаю, давно ли, я поняла это только что. Но, может быть, у вас иные желания? Я всегда плохо обращалась с вами. Что бы вы хотели?
— Я хотел бы придушить вас, — пробормотал Диас Грей, — слегка.
— Хорошо, идемте, — сказала она, беря его под руку.
Высокая и отстраненная, она пронесла на губах и в глазах мимо конторки привратника, как хрупкий предмет, спокойную улыбку, спящие останки долгой напряженности. Диас Грей не посмел заговорить, не вымолвил ни слова и в поднимавшемся лифте, чувствуя, что он, мужчина, которого держит Элена Сала, до боли сжимая ему предплечье, для нее, помимо олицетворенного изумления, идущего по коридорам и с осторожностью легшего в постель, есть не что иное, как шаткий символ внешнего мира и связи с миром, неподвластный обстоятельствам, насущный для даяния.
VIII
Конец света
Но три ненастных дня пришли, когда я был еще в Буэнос-Айресе; забыв про фарс с рекламным агентством, я все возможное время проводил дома, глядя на серое небо, лужу, которая росла у плохо закрытого балкона, и ощущая, как одиночество сладко подступает к пределу, когда я поневоле увижу себя выделенным, голым, без примеси, когда оно прикажет мне действовать и стать посредством действия кем-то другим, быть может, окончательным, до срока непознаваемым Арсе.