Хуан Онетти - Короткая жизнь
Тогда (во мне уже было что-то от Арсе) я придумал «Рекламное бюро Браузена», снял полконторы на улице Виктория, заказал карточки и бумагу и украл у Кеки фотографию, на которой изображали милую улыбку три племянника из Кордовы. Вставив фотографию в рамку, я водрузил ее на стол, который мне любезно уступили, и всякий день взирал на нее с гордостью, твердо веря, что победил смерть, трижды продлив себя во времени. Я добился того, что Штейн, Мами, Гертруда звонили мне ежедневно, и, ведомый здоровым честолюбием, энергично трудился с десяти часов утра, готовый к неустанной борьбе, чтобы занять свое место под солнцем. Штейн пунктуально звонил около двенадцати; мы обсуждали возможности непотребных кампаний и соревновались в усовершенствовании картинок, текстов и мифов, которые помогли бы навязать их покупателю. Я придумывал деловые свидания и встречи в кафе. Покинув контору, обходил пристойные заведения на улице Майо или сидел на скамейке, кормил голубей. Никогда еще небо не казалось мне таким синим. Люди, пересекавшие площадь, понемногу ощутили прелести дружбы, которую я предлагал им, не видя их, зевая, улыбаясь, почесывая за ухом, отрешенно глядя на обновляющиеся деревья, фасады зданий, лотки газетчиков и цветочниц. Иногда я описывал, иногда воображал приключения провинциального медика; листва на площади, крыши домов у реки приближали меня к Санта-Марии, и я удивлялся, как это мой герой все чаще ухитряется споткнуться на том же месте; почему ему нужно глотать слова и ситуации (способность эту он передал и мне) и выбирать то единственное мгновение, которое выразило бы все: его самого, и меня, и целый мир. Иногда после второго завтрака я направлялся в порт и собирал гайки, винты, сверкающие осколки, замещавшие в моем сейфе зеленые бумажки, которые мне приходилось оттуда брать.
Фотография стояла между календарем и чернильницей. Мерзкие племянники Кеки натужно улыбались, дожидаясь момента, когда человек, сдавший мне полконторы — звался он Онетти, никогда не смеялся, носил очки и наводил на мысль, что относиться к нему прилично могут только женщины с воображением и близкие друзья, — когда этот человек, проголодавшись днем или под вечер, уступит кретинизму, который я в нем подозревал, и сочтет своим долгом спросить, кто они такие. Однако этот субъект со скучной физиономией никак не спрашивал, что было и что будет с изображенными на фотографии детьми. «Миленькие, а? — сказал бы я. — Особенно девочка». И, не мигая, воззрился бы на создание с большим бантом и наглым взором, брезгливо поджавшее губы раз и навсегда. Но он не спрашивал и не стремился сблизиться со мною, а односложные приветствия ухитрялся окрасить и неуловимой лаской, и не относящейся ко мне иронией. Здоровался он в десять, кофе спрашивал в одиннадцать, принимал посетителей, беседовал по телефону, просматривал бумаги, бесстрастно курил и разговаривал серьезным, неизменным, ленивым тоном.
Дни ползли вперед сквозь жару, деньги уходили, иногда я обедал со Штейном, и тогда мне удавалось подражать моему старому другу, ничтожному Браузену. Он ничего не подозревал, и встречи наши были радостны — и с Мами, и без нее. Деньги уходили, а железок и стеклышек еще не хватало, чтобы меня успокоить. Гертруду я видел редко и пытался определить по ее смеху или внешнему виду, везет ли ей в любви. И прикидывал, сколько должно пройти времени, пока мои свидания с ней действительно станут изменой тому, другому.
VI
Три осенних дня
Каждый день одно и то же — повторяемый жест и ожидание, имитация Браузена и ожидание, рассеянное, вибрирующее как бы вне меня, в воздухе и предметах, и вдруг обнаруженное в мелкой дрожи моих праздных рук.
Пожалуй, я уже подходил к финалу, когда меня стала одолевать мысль, что вслед за летом, в апреле или в мае, которые воображались мне лишь в общих чертах, по улицам, как обезумевшие от страха лошади, промчатся три холодных, пронзительных дня. Три дня, которых я не увижу, бесснежная вьюга, которая меня не заденет, ненастные рассветы и вечера, когда другие обитатели города, ведя в постель женщину, будут предвкушать не шлепающий звук потных грудей, а холод ступней и коленей, вызывающий потребность в близости, если нет желания. Я ходил по улицам, смотрел на здания из дома или окна конторы, отдавшись смутным мечтам о любви с первого взгляда, которая родится в первый из трех холодных дней неведомой мне городской осени; воображал изморось и сосущее томление, встречу, взаимный порыв; видел мужчину, курящего у окна гостиницы, съежившуюся девушку, которая, подтянув колени к подбородку, ждет в кровати; видел, как мужчина одним взглядом жадно окидывает мокрую улицу, вывески магазинов и кафе, псевдофранцузскую архитектуру, машины и велосипедистов, плащи и зонтики, будку постового, сумятицу шагов и листьев на кромке тротуара. Мгновение он неподвижно стоит у шторы, прислушиваясь к первому осеннему дождю, сулящему новой любви плодородие, изобилие, соразмерное пластам воспоминаний, срываемых непогодой.
Я видел мужчину без лица, очертания тела девушки на кровати, начинал различать рисунок и цвет обоев гостиничного номера. Три промозглых дня, холод и ветер безостановочно кружили надо мной, затрудняли мой шаг, смешивали и спутывали все, что я пытался сказать. Так продолжалось до тех пор, пока однажды в воскресенье к вечеру меня не избавил от наваждения Диас Грей. Для нас обоих он сделал то, чего не мог сделать я: пропустил год жизни, покинул Санта-Марию, словно отрезал себе руку, словно мог существовать вне провинциального города с его рекой, переместил Элену Сала в прошлое, которое никогда не сбудется.
Такси катит по проспекту Альвеар к Ретиро, к Эль-Баха, и от первой ночной свежести, от ветра, который упруго врывается в окошко и бьет мне в лицо, счастье моего тела разрастается до такой степени, так опасно, что я боюсь, как бы оно не кончилось, и невольно поворачиваюсь к девушке. Она ждала этого и улыбается; уличные фонари возникают, вспыхивают и гаснут в ее глазах. Я не хочу дважды смотреть на темный припухший рот и, откинувшись на сиденье к плечу девушки, воображаю, что удаляюсь от городка, состоящего из домов свиданий, от потаенной деревни, где в палисадниках и по замшелым мостовым бродят голые пары, прикрывая ладонями лица, когда зажигается свет, когда встречают педерастов-слуг, когда поднимаются по лестнице музея в залы, где развешаны еле видные картины, дремлют статуи и тянется ряд готовых постелей с плевательницами, ночными столиками, полотенцами и зеркалами. «Мы здесь, — говорю я себе, — я здесь снова». Девушка гладит мою руку, вытягивает палец и чертит на моей влажной ладони тут же забытый рисунок.
— Милый, — говорит она.
— Да, — отвечаю.
— Дэгэ, — шепчет она (это имя, составленное ею из моих инициалов).
— Да…
Я улыбаюсь ветру, который трогает мои зубы; мне не хочется думать, не хочется знать, в чем причина моего счастья и что может его разрушить. Я помню, сколько спиртного осталось в стаканах, мог бы измерить его до капли.
— Милый, — говорит она. «Мне надо было выпить немножко больше», — думаю я.
— Да, — отвечаю я, наклоняюсь, чтобы поцеловать ее голову, и нюхаю волосы.
— Если бы я могла тебе выразить… — начинает она и умолкает.
— Знаю, — говорю я и трусь щекой о голову. Она вздыхает и прижимается ко мне; я понимаю, что вскоре наберусь духа поцеловать ее.
— Со мной ничего не произойдет?
— Нет, не думаю, — говорю я.
— Мне все равно. Знаю, что ничего не произойдет, Дэгэ. — Она поднимает лицо для поцелуя. — Ничего не произойдет, но все имеет значение. Все, — настаивает она. Я отдаю себе отчет в том, что мы оба, квартал за кварталом, с приглушенным отчаянием думаем о бесполезности слов, о своей неодолимой неловкости в обращении с ними. Сверху, одним глазом, не прикрытым встрепанными волосами девушки, я смотрю на ее лицо, узнаю короткий нос с расширенной переносицей, вижу чувственную и печальную линию губ, округлость виска.
— Тут или свернем? — спрашивает водитель.
Я помогаю ей выйти, с минуту мы ослепленно топчемся на углу и идем под гору, навстречу ветру, который дует с реки. Теперь, когда она обособленно движется рядом, опустив веки, я с удивлением вижу, что она ходит как обычно, как прежде — отклоняя тело в сторону, чрезмерно размахивая одной рукой для равновесия, некрасиво выпячивая лобок. Я вспоминаю, как час назад не сомневался, что навсегда изменил ее походку, ее улыбку, даже ее прошлое, и стыжусь гордости, которую внушила мне сила моих объятий, то, с какой точностью и блаженством я проник в нее. «Уж не возомнил ли я, что изменю и выражение лица на ее детских фотографиях?» — издеваюсь я над собой.
Без надобности веду ее через все кафе, мы сядем возле окна. Я прошу что-нибудь у официанта, рюмку спиртного, которой мне недоставало; она кивает в знак согласия, поднимает плечи, решает обратить к улице, к миру свою таинственную улыбку. Я думаю об Элене Сала, моей жене, подсчитываю, сколько часов она меня ждет, и проверяю прочность лжи, которую преподнесу ей.