Хуан Онетти - Короткая жизнь
Я сам, и мое презрение, и моя жертва спускались по лестницам банка жаркими утрами, когда мне было нужно что-нибудь купить или просто взглянуть на деньги, их потрогать. Мы входили в прохладу подземного царства, и человек с кобурой у пояса вел нас между решеток и толстых стен, сквозь остановившийся воздух и укрощенное ожидание. Другой человек, в черной шляпе набекрень, томился у входа в комнату. Я входил туда, запирался вместе с сейфом, стоящим на столе, и крутил диск с шифром, и склонялся над деньгами, без жадности, как склоняются над зеркалом, не замечая собственного отражения. Верил я не только глазам. Прежде чем закрыть крышку, я зажмуривался и перебирал бумажки, стеклышки, гайки, пытаясь угадать записку Эрнесто: «Позвоню или приду в девять». Мне казалось, что она подскажет, настал ли миг Арсе; и я ее брал, и держал, и думал: «С ума посходили», и вспоминал Кекино лицо, улыбку, говор, ложь. Пальцы не получали знака, но лицо я видел с удивительной четкостью и улавливал неповторимые, неведомые прежде черточки. Поэтому иногда я запирался с сейфом, чтобы увидеть, как Кека двигает рукой, подстеречь взор, которым она на меня не глядела, и подумать, что хоть на минуту мне удастся узнать ее, сделать ее своей без всякой страсти, как пищу.
И вдруг над всем этим нависла угроза. Я звонил в соседнюю дверь, я входил, я дышал воздухом той комнаты, я мог увидеть и потрогать вещи, одну за другой, и ощутить, что они, живые и сильные, способны создать ту атмосферу безответственности, в которой я становлюсь Арсе. Но прежний порядок изменился: что-то исчезло или прибавилось, и прежний порядок умер. Все, идиот, это все, думал я, насмешливо улыбаясь, и пытался ненавидеть Кеку и ее прошлое.
Менялась и она сама. Иногда она радовалась мне, иногда молчала и злилась. Я ходил по комнате, всматривался в мебель, в книги и в вазоны, словно мастер, который ищет, где сломался механизм. Полагался я то на логику, то на случай, но знал, что Кека тут, в комнате, и, пока я ее не увидел, смотрит на меня устало и насмешливо, с деланой таинственностью, сузив глаза, будто судит меня. Нет, не только меня, вошедшего в этот дом, благодушно и грубовато, позвякивая ключами и беззаботно напевая: «С ума по-о-сходили», но и мою судьбу, и всех людей, и разницу между нею и ими. Она ждала, пока не встретит мой взгляд, потом поворачивалась ко мне спиной и кидалась на кровать или вытирала пыль с мебели и с книг, которых никогда не читала.
Я продвигался вперед в поисках утраченной гармонии и вспоминал прежний порядок, атмосферу вечного настоящего, где так легко забыться, и забыть ветхие законы, и никогда не состариться. Я продвигался вперед, отвечая на мнимую проницательность Кеки фальшью неумолимой сердечности. Я шел вдоль стен, пытаясь подкупить кого-то неведомого, кто отказывался делать свое дело, и, словно завоеватель в покоренном краю — я уже не мог обмануть себя, — натыкался на твердое, молчаливое, мучительное сопротивление. Когда мои пальцы, роясь в бумажках, узнают, что миг настал, комната будет прежней, мятежный механизм заработает, но один лишь раз, и будет работать день или ночь, сутки, не больше.
Я здоровался и целовал Кеку с рассеянной страстью. Иногда лицо ее и голос в точности воспроизводили радостную нетерпеливую покорность первых недель. Мне стало казаться, что все можно наладить, что неисправность в ней самой либо зависит лишь от ее воли. Собственно, я не лгал, когда нагибался к ней в постели и с интересом прислушивался к тому, как струится поток крохотных тварей, мелких событий, будничного бесстыдства, который обрушивал на меня жадный женский голос среди ласковых прозвищ и резких, коротких смешков. Я не лгал, глаза мои были широко открыты, потому что я таил надежду и старался верить, что скоро вернется утраченный лад.
Помню, я открыл, почти ощутил на ощупь, что в комнате пахнет чудесами. Было это под вечер. Кека еще не вернулась, а я понял, что особое время короткой жизни пришло ко мне из мешанины бокалов, фруктов и платьев. Дело не в ней, убеждал я себя, это не она, это вещи. Я буду ласкать их с такой любовью, что они мне не откажут. Я буду их трогать, одну за другой, так доверчиво и твердо, что им придется меня полюбить. Попытки свои я начал с того, что перечислил их в памяти. Я решил, что они подразделяются на два рода: вещи сильные и вещи слабые, которые не могут ни создать, ни уничтожить Арсе. Труднее всего было угадать, в каком настрое перечислять их, как уберечься и от раболепия, и от властности. Картина, стол, простенок, этажерка, корешки книг, скатерть, кресло, кровать, грязный бокал, ваза с цветами, бокал, статуэтка, плюшевая скатерть, лампа, увядший цветок, перевернутый шлепанец. Произнося слово в уме, я останавливался на секунду и осмысливал то, что называл, пытаясь передать ему свою любовь и свою готовность к жертве. Обозначив каждую вещь, я встал с кровати, чтобы все потрогать, и поставить как следует, и нашептать им всем, по одной, что они — фетиши.
Однако в конце концов я понял, что провалился. Память или руки не отыскали ключевой вещи. Все было здесь, все могло наполнить комнату забвением, покоем, блаженством первых посещений. Но что-то барахлило, повинуясь неведомой обиде.
Был здесь и я, напуганный и безутешный. Медленно и осторожно осматривал я комнату, словно глядел на охладевшую любовницу, искал в ней ответа. Потом возвращался к первой догадке — решал, что чего-то не хватает в самой Кеке, в ее воле. Тогда я вынуждал ее напиться и оскорблять меня, и внезапно ее бил после ласки или нежного слова. С каждым разом это доставляло мне все большее наслаждение. Терпеливо, как ученик, я отрабатывал угол и быстроту удара, подавляя желание достичь высшего мастерства и противясь соблазну полной и неизменной радости, которую я испытывал, представляя, как убью Кеку и увижу ее мертвой.
IV
Встреча со скрипачкой
Дверь, полузакрытую огненным потоком фуксий, отворила девочка с привычно испуганным лицом, с прямыми косами, в синей косынке на шее. Она была очень мала, и Диас Грей подумал, что это карликовая копия другой девицы, со скрипкой, которую они застали в гостиной, у огромного рояля. Первая девочка, обреченная быть карлицей, провела их в комнату, удерживая, словно слезинки (по одной на каждый глаз), испуг и недоверие.
Она сообщила, что сеньор Глейсон спит, и попыталась улыбнуться. «Да нет же», — сказала другая, нормальных размеров, прижав к бокам скрипку и смычок и робко кланяясь, словно ей вежливо похлопали, когда она вышла на сцену. Здороваться так ее научили, прививая ей хорошие манеры; если же чаяния не оправдаются, она не станет знаменитой, приветствие это можно отбросить без особого вреда и для себя, и для других.
— Да нет же, — повторила она, словно музыкальную тему, возникающую вновь и вновь. — После обеда он спит, но сейчас уже должен проснуться. Если вы немного подождете… Я каждый день занимаюсь в это время, а он не просыпается, не слышит. Папа привык. Но как раз сейчас, наверное… Надо посмотреть, проснулся ли он, и сказать, что к нему пришли. Вы не присядете? Где вам удобней… — Она улыбнулась, отведя от тела скрипку и смычок.
Обреченная карлица повторила ее улыбку, завистливо взглянула — не на них, ни на кого, даже не на комнату, где царил рояль, а на ситуацию, таившую драматические последствия, — и бесшумно вышла.
Оставшись одна, скрипачка окрепла духом и снова поклонилась, сдвинув каблуки.
— Сеньора, сеньор… — сказала она. — А вам я не мешаю?
Элена и Диас Грей ответили: «Ничуть, ничуть», перебивая друг друга и решительно качая головами, чтобы отвести все подозрения. Тогда она вернулась к нотам на пюпитре, встала тверже на тонких ножках, примостила скрипку у подбородка и, неподвижно держа смычок, терпеливо подождала, пока Диас Грей вообразит довольно сбивчивое, мнимо-бесстрастное вступление на рояле. (Кто-то гуляет по листьям, опавшим в лесу. Тихо оплачем последнюю розу дождливого лета.) Скрипка яростно взмолилась раньше, чем надо, умолкла в смущении и покорно подождала. Диас Грей пытался представить текст к партии рояля; скрипачка терпеливо стояла почти спиной к нему, и под платьем круглился неожиданно большой зад — единственная роскошь этого скудного тела. Наконец она ответила на уклончивую речь рояля, пытаясь выразить то, что выразить нельзя, и снова смутилась, и пошла на ложь, стремясь только к тому, чтобы достигнуть приблизительной, возможной точности. Она добилась, чего могла, и кротко вынесла насмешливый рокот рояля. Музыку эту Диас Грей представлял себе, глядя на бедра юной скрипачки и перенося на них страсть, внушенную Эленой, а та усмехалась, покусывая бусинку ожерелья, и без особого нетерпения притворяясь, что слушает, ждала, когда же в тишине и дремоте послеполуденного часа появится несчастный беглец или мистер Глейсон сообщит о его отсутствии.
Скрипачка выводила нескончаемый вопль тоски, неназойливо внушавший, что воспоминание драгоценно. Потом, не дожидаясь ни отклика, ни ответа, она издала два пронзительных, радостных звука, перетерпела, пока рояль сыграет свое, вскричала опять, уступила роялю и, совсем теряясь, смешала свой голос с его голосом. Снова уступила, сколько нужно, чтобы ее слушали, и, немного хитря, задавая любезные вопросы, справляясь о здоровье и погоде, стала говорить то, что решила и должна была сказать. Наконец ей показалось, что можно договориться в ритме беседы, которую ведут старики у камелька. Диас Грей смотрел на ее бедра, такие широкие, что хлопни по ним — родятся дети. Паузы он подстерегал, чтобы разглядеть профиль, не мужской и не женский, прямой нос, близорукие глаза, глядевшие из-под шапки кудрявых, светлых волос. Роковая, едва заметная чувственность таилась в уголках губ.