Эндрю Миллер - Кислород
— Попытаюсь.
— Спасибо.
— Поверить не могу, что ты хранишь у себя такое.
Ларри потер глаза.
— Такое чувство, словно не спал целый год.
— А с остальными ты что сделал?
— С остальными? Спустил в унитаз. Конечно, лучше было бы сделать это пораньше. — Он вытряс из пачки сигарету и закурил.
— Я и не знал, что дела так плохи, — сказал Алек.
— Все началось с «Солнечной долины». Да нет, еще раньше.
— Ты ничего не говорил.
— Тебе и своих забот хватало.
— Со мной все в порядке.
— Правда?
— Правда.
Ларри рассмеялся — усталость взяла свое, не без помощи виски. Он положил руку на колено брата.
— Выглядишь ты просто хреново, — сказал он.
— Я справлюсь, — сказал Алек.
— Конечно. Помнишь, когда я в первый раз поехал в Америку, ты собирался провести год в Париже? Помнишь?
— Да, — ответил Алек.
— Похоже, мы не говорили по душам с тех самых пор.
— Это было десять лет назад.
— Знаю. Жаль, что так получилось.
Алек пожал плечами.
— Тебе там понравилось?
— Где?
— В Париже.
— Да.
Ларри кивнул:
— Хорошо. — Он посмотрел за картофельное поле, туда, где ночь уже стирала контуры колокольни. За годы юности это зрелище прочно въелось в сетчатку его памяти, и сейчас он расчувствовался. Он увидел себя мальчишкой и Алека тоже. Увидел Алису энергичной женщиной, увидел даже отца — каким он был, пока еще не перешел черту, — по саду заскользила его тень. Их жизни носились вокруг, как маленькие летучие мыши, заныривая под карнизы и вылетая обратно.
— По-моему, нам нужно действовать по плану, — сказал он. Язык у него заплетался. — Как думаешь? Нам нужен план?
8
В четверг вечером Курт вернулся на улицу Деламбр с двумя большими пакетами продуктов. Отнес их на кухню, поставил на стол и позвал Ласло. Он купил еще одну бутылку черносмородиновой настойки, кроме того, в холодильнике было полбутылки белого вина, что они не допили в предыдущий вечер. В восемь часов для аперитива было уже поздно и еще рано.
На дне раковины он увидел тарелку Ласло, его нож и кофейную чашку, оставшиеся от обеда, на тарелке красовались ошметки яблочной кожуры, оливковые косточки и сырные корки. Такая у Ласло была привычка (если подобную мелочь можно назвать привычкой); еще он оставлял брызги зубной пасты на зеркале в ванной и частенько забывал спустить воду в туалете, что слегка раздражало Курта, но он никогда об этом не говорил, считая, что Ласло относится к его собственным промашкам с такой же терпимостью.
Он принялся разбирать первый пакет, складывая овощи на деревянную полку, а фрукты — в большую стеклянную миску. Потом вышел в коридор и позвал во второй и в третий раз. Ласло могло не быть дома по самым разным причинам: он спустился отправить почту, или пошел в табачную лавку купить тонких сигар (хотя его беспокоили боли в груди и он обещал пока обходиться без курева), или просто отправился побродить по бульвару, чтобы насладиться теплым вечером, купить газету, зайти в кондитерскую поболтать с мадам Фавье. Или выносил мусор. Правдоподобных объяснений хватало, поэтому, когда он потом вспоминал об этом, Курту показалось странным, странным и символичным, что он тут же с бьющимся сердцем пошел в кабинет и, открывая дверь, ощутил приступ благоговейного страха.
Что он ожидал там увидеть? Разбитое стекло? Перевернутый стул? Тело на полу? Но комната, освещенная лучами заходящего солнца, выглядела вполне невинно. Там не было никаких следов спешки или волнения. Никакой угрозы. Но вместо того чтобы успокоить, царящие в кабинете тишина и безупречный порядок убедили его в том, что что-то действительно произошло, и предчувствие, не оставлявшее его всю прошлую неделю — необъяснимый страх, ощущение, что в их размеренную жизнь ворвалось что-то постороннее, — его не обмануло. Листы рукописи на столе Ласло были сложены аккуратной стопкой, ручки лежали с краю, маленькая пепельница освобождена от окурков и вытерта. Даже стул задвинут — как будто на нем больше не собирались сидеть, как будто со всеми делами разобрались и покончили навсегда.
На его собственном столе стоял, прислоненный к нижнему краю монитора, продолговатый голубой конверт, на котором было написано его имя. Курт секунду постоял, глядя на него, вернулся на кухню и потрогал фарфоровую чашку Ласло, словно надеясь, что она еще хранит частичку его тепла. Потом вымыл ее, вымыл тарелку и нож и убрал их на место. Вокруг горелок газовой плиты виднелись жирные пятна. Он вымыл плиту. На полу под доской для резки хлеба лежали крошки. Он подмел пол, пропылесосил и уже собирался набрать в ведро воды, чтобы его вымыть, когда до него дошло, как глупо он себя ведет. Он поставил ведро в раковину, опустил закатанные рукава рубашки и вернулся в кабинет. Стало темнее. Он включил лампу с зеленым абажуром и, взяв маленький перочинный ножик фирмы «Опинель», который держал в ящике стола, открыл конверт. Внутри лежали два листа бумаги, исписанные с обеих сторон черными чернилами. По почерку он определил, что писали их медленно, возможно исчеркав не один черновик. Он поднес письмо к окну и начал читать, стоя, прижав кончики пальцев свободной руки к столу Ласло.
Мой дорогой Курт.
Я пишу тебе в некотором смятении, хотя и ни на минуту не сомневаюсь, что поступаю так, как необходимо, и что мне удастся изложить все верно, так, чтобы ты меня понял и одобрил. Ты рассердишься на меня за то, что я не поделился с тобой своими планами, но на это были особые причины, которые не имеют к тебе отношения. Не думай об этом. Я бы без малейшего колебания доверил тебе свою жизнь. В мире нет ничего, в чем я был бы так же уверен.
Я уезжаю на несколько дней — не знаю, на сколько именно, — чтобы выполнить небольшое поручение, которое, я надеюсь, того стоит. Поручение это политическое и секретное, но не опасное и не требует от меня никаких особенных талантов. Конечно, в подобном деле не обойтись без вечного расхождения намерений и последствий — я хочу сказать, что, намереваясь сотворить добро, мы творим зло и должны за него отвечать, — но организация, в чьих интересах я отправляюсь в эту поездку (по лабиринту?), борется за правое дело, и борьба эта не терпит отлагательства, к тому же я слишком долго стоял в стороне, предоставляя другим действовать за меня, чтобы ни происходило в мире. Я превратил невмешательство в фетиш, как будто любые усилия всегда тщетны, любые попытки что-либо изменить обречены на провал из-за небрежности или предательства — отговорка, причиной которой стал случай из моего прошлого, о котором ты кое-что знаешь, по крайней мере, в общих чертах. Тот далекий день, когда из-за моей слабости один молодой человек потерял свою жизнь. Я так и не смог освободиться от чувства вины и скорби, которые пережил в тот час, и может быть, именно благодаря ему я и стал писателем (ведь этот труд, как никакой другой, требует умения исповедаться), будучи не в силах больше мириться с собственной слабостью. Я не могу — позаимствую образ у Жюля Сюпервьеля[53] — выйти в сад и видеть перед собой только сад. Там всегда есть еще одна тень.
Всегда, как бы ни было тихо, звучит тот крик, на который я не ответил.
Ты думаешь, друг мой, что все можно уладить? Исправить? Искупить? Древние верили, что это так. Верили, что даже если это невозможно, то все равно необходимо. А может, я просто теряю рассудок? Ведь я не могу прокрутить жизнь назад. Не могу вернуть свои восемнадцать лет. Так кого мне спасать? Что спасать?
Без сомнения, во всем этом есть что-то в высшей степени эгоистическое, но поверишь ли ты мне, если я скажу, что я хочу спасти и нас тоже?
Мы с тобой никогда не были людьми, которые часами уныло смотрят друг другу в глаза. Мы не растрачиваем нашу нежность — вот почему нам удается жить вместе. Но позволь мне сказать эти слова, и, что бы ни случилось, каким бы ни было наше будущее, у тебя будет хоть какое-то представление о том, как я тобой дорожу. Ты подарил мне десять или пятнадцать счастливейших мгновений моего существования. Узнав тебя, я уже не мог разувериться ни в жизни, ни в огромной щедрости человеческого сердца. Я храню в памяти твое лицо, как икону, чтобы тайно поклоняться ей, когда иду в незнакомой толпе. Верь мне. Уничтожь это письмо. Прости меня.
Л.
Дойдя до конца письма, он еще раз перечитал его, методично разорвал на мелкие кусочки, сложил их в пепельницу и поджег той же зажигалкой, которой Ласло неделю назад поджигал самбуку, а тлеющие остатки стер в черную пыль. Потом придвинул лампу поближе к окну и, наклонившись к стеклу, стал смотреть на юг, на бульвар Эдгара Кинэ и стены кладбища, на котором упокоились Сартр, де Бовуар и славный Беккет.