Петр Алешковский - Институт сновидений
Казалось, так будет продолжаться вечно: Лушка заявила подружкам, что отныне выбирать мужиков станет только сама – история с реставрационным главбухом, которого она, кажется, любила, и гитарист Стае, которого она любила несомненно, сделали свое дело: четверо промелькнувших были существами зависимыми, физически выносливыми, да и только.
Но Аслан Джиоев, пламенный осетин с золотыми коронками и иссеченным шрамами лбом, бывший чемпион дивизии по гиревому спорту, смешал все карты. Он был широк, но знал цену деньгам и никогда не сорил ими, как загулявший леспромхозовец. Он мог заплатить за всех. Мог и не платить. Он был напорист, но обходителен. Он был – железо. Он покорил Лушку, как шептались девочки-официантки, прямо в подсобке, и она не смогла не уступить.
Он был, конечно, фигура. Король. Аслан не признавал джинсов, английский костюм сидел на нем, как не сидел бы на наследном принце. Деревенские гардеробщицы из «Стрелецкой избы», утомленные поварихи и независимый директор улыбались, едва его завидя. Никто и никогда не видел на его лице презрения. Аслан держал бензоколонку на выезде и автомобильную комиссионку.
Вежливый, внимательный, но несколько отстраненный на людях, не позволявший, из-за горского воспитания, нежностей на виду, дома он был как ребенок, и сыновья почтительность растопила сердце даже старой ведьме, иначе как Асланчик мать его не именовала.
Пять лет счастья и волнений подарил Лушке осетинский принц. Его чечено-осетинская гвардия уверенно прибирала к своим рукам оставшиеся бензоколонки, открыла первые в Старгороде видеозалы и уже подступалась к «Коопторгу» и мебельной фабрике, как темным августовским вечером спешащий в ресторан Аслан был застрелен кабаньей картечью прямо в самом центре города обиженным им где-то цыганом.
Цыгану удалось исчезнуть, а крепко сколоченная империя начала распадаться. Выяснилось, что все держалось на одном человеке, на одном гениальном человеке, застреленном буднично и нахально в самом центре Старгорода около светофора из простой охотничьей двухстволки.
Лушке сообщили о смерти Аслана немедленно – ресторанная жизнь только начиналась, и мужественный осетин не доехал до этой привычной ему жизни каких-то пятисот метров. Лушка держалась стойко. Она проработала смену до конца, хотя директор самолично предложил отвезти ее домой. Лушка отказалась и только потом, сдав кассу, оседлав свой «Жигуленок», отъехала с ресторанной стоянки в сторону недостроенной Асланом, но записанной на ее имя зимней дачи.
Она разбилась на пятнадцатом километре шоссе Старгород – Ленинград, съезжая с невысокой горки – капот протаранил бетонный столбик ограждения, и машина три раза перекувырнулась в кювете. Дежурная бригада «Скорой помощи» чудом поспела к месту – еще немножко, и Лушка истекла бы кровью. Авария, чудовищная по своей нелепой жестокости, запомнилась старгородцам – долго еще рассказывали, как выцарапывали Лушку из смятых в гармошку «Жигулей». Карданный вал пробил брюшину, но, на удивление оперировавшего Вдовина, не задел ни одного жизненно важного центра. И все же, собрав Лушку, как куклу, врачи были убеждены, что жить она не будет.
Лушка выжила. Мать отпоила ее одной ей известными травами, закрепив за собой окончательно прозвище старгородской ведьмы, и через полгода Лушка уже стояла за прилавком комиссионного, основанного совсем недавно ее Асланом. В ресторан она не вернулась.
Кстати, отследив маршрут ее панического бегства (как сообщалось в отчетах) на дачу, местные гэбэшники изъяли из тайника солидную сумму денег, но Лушка от них открестилась. Сколько ее ни тягали, она стояла на своем, и засадить ее не смогли.
Понятно, что, оберегая ее память, никто с ней разговоры об Аслане не заводил, но Лушка сама как-то вспомнила его и с тех пор часто вспоминала при случае и без случая. Она ожила и даже купила новую машину, чем совсем поразила умы старгородок и старгородцев. Но только вот зависти к ней как-то никто не испытывал, хотя японский телевизор и видеомагнитофон, «Жигуленок» и недостроенная дача – разве это не повод хоть немножечко позлословить, если уж не позавидовать?
Еще через год появился Витенька. Художник, когда-то кончивший Московский архитектурный институт, попав в Старгород, он понемногу спился и дошел до того, что малевал для ГАИ плакаты. Там-то и подобрала его Лукерья Ивановна. Отмыла. Приодела. Закодировала у экстрасенса. Пристроила в кооператив расписывать самовары под хохлому.
– Лушка по новому кругу пошла, – с восхищением замечали бывшие ресторанные подружки, качали головами и погружались в воспоминания о ее бурной и открытой всем пересудам жизни. Кончались эти разговоры обыкновенно «Лушкиной горкой» – так, по всеобщему соглашенью, окрестили место аварии, и, можете не сомневаться, лет через сто, когда Старгород проглотит пятнадцатый километр шоссе, окраинный микрорайон так и станет называться «Лушкина горка». Что раз названо, не исчезает скоро.
* * *Тем временем в комиссионном приспело время обеда. Лушка нажарила картошки и так ничего и не надумала. Выловила из банки соленые помидоры, уложила красивой горкой на тарелке, нарезала ломтиками баночную ветчину и, увлекшись украшением стола, забылась и даже что-то мурлычет под нос.
Девочки, навесив табличку «Обед» на двери, пришли в подсобку и раскудахтались, увидев красиво накрытый стол. Терентьева, не удержавшись, стащила помидор и смачно его кусает. Растроганная заботой, не утерпев, она проговаривается: «Луш, а Луш, ты только не обижайся – Валька с турбазы говорит, видела вчера твоего с чертежницей – на острова с ней плавал».
Лушка уже с набитым ртом, давясь горяченной картошкой, только отмахивается: «А пусть плавает – никуда не денется, а денется – плакать не стану, другого найдем, правда, девочки?»
Грузные тридцатилетние девочки и Терентьева дружно и заливисто гогочут.
Жадность
Неудачливое оно место какое-то, старгородская реставрация. Сколько за последние годы перебывало начальников, а у всех одно – недолго ладится. Потому как пришел Пестерев, сперва большие надежды возлагали, и – на тебе. Что ни говори, а жадность – она на российского человека губительное воздействие оказывает – ведь, казалось, все у тебя, ну что еще надо? Но податлив человек, и, глядишь – сработал дьявольский этот механизм, раз! и смололо. Савватей Иванович Шестокрылов, правобережный предРИК, специально звонил Пестереву:
– Ты, Семен Иванович, зачем помост возводишь?
– А что?
– Нехорошо получается, снял бы в ресторане зал – и красиво, и культурно, и не так заметно – досок по всей области не достать, а ты соткой помост стелить – не жирно?
– Никак нет, Савватей Иванович, не жирно – сын-то у меня один-единственный.
– Ну смотри, я предупредил.
– Так я ж на помост остаток пустил – основную партию тебе на дачу отвез, не помнишь, Савватей Иванович?
– Я все, Пестерев, помню.
Сказал предРИК и трубку бросил. Вроде как обиделся. Но не внял Пестерев, достроил помост около дома. Не помост – помостище – трибуна целая.
Евгения, жена Пестерева, мужа отговаривать – так чуть не зашиб по пьяному делу: «Им можно – мне нельзя!» По двору погонял ее – притихла. Не внял женскому сердцу – закутался, значит, очерствел.
А раньше, когда в «Стройтресте» работал сначала мастером, потом главным инженером, потом директором, – простой был. Вспыльчивый, требовательный, но справедливый: премии – обязательно, профпутевки в Москву (за колбасой и сыром) пробивал, а как перевели в «Старгородреставрацию» (на бане он погорел – то ли мрамор, то ли кафель, то ли и то, и другое), так испортился мужик.
Формально – понижение, но приказали сверху дачи начальству ставить, и опять взлетел. Жену перевел из охотхозяйства в райисполком, и понеслось: в городском доме жить не привык, так он в слободе целую усадьбу себе нареставрировал, и все под лак, и ворота в кузне ему ковали с завитками. Мотоцикл с коляской, «Прогресс» с «Вихрем»-тридцаткой, а на охоту на реставрационном «газике» ездил.
Ладно, возвели ему помост около дома для танцев плотники за месяц до свадьбы. Водки закупил (Евгения по своим каналам устроила) ящиков десять, но за то время, что ждал Валерку из училища, здорово эту водку подрастащили. И что интересно – одним продавал, другим – шиш, а раньше б никому не отказал – это днем ты начальник, а ночью, когда маятно человеку, и ты человеком будь, особенно если на этой улице родился и вырос и все тебя здесь как облупленного… Но неудобно, вишь, стало.
И на службе мужиков вконец позагонял. Платить перестал, только обещать горазд: «У меня каждый получает по труду. Выработаешь тысячу в месяц – дам тысячу, выработаешь две – дам две». Но это на словах. А если колода оконная под семнадцатый век стоит два пятнадцать, а ее рубить да ставить два дня? Расценки, что и говорить, ни к черту, но кругом же люди справляются. А у него стройотряд из Москвы весь план тянул, им-то он подводил калькуляцию! Конечно, от зари до зари колупались – двое мужиков, что поголосистей, пытались с ними тягаться, но плюнули – себя ж не уважать: ни выходных, ни праздников, но где это видано – им тысячи, а своим и двух сотен не наскребается. Ясное Дело, не за так – делились с ним стройотрядовцы, как еще делились. Мужики, словом, приуныли, а унылый много ли наработает? Все Жорку Проничева поминали – прежнего начальника. Тот прямо из ресторана руководил. С утра засядет в кабинет – туда и несут ему подписывать. Проничев подмахнет, а потом, бывало, и стакан наливает. При нем до трех сотен набегало. Но погорел Жорка – выгнали с работы, из партии поперли, сняли с номенклатуры – ставит теперь дома по району вольным соколом: «Когда хочу – пью, когда хочу – работаю».