Сгинь! - Реньжина Настасья
Разве ж она сумасшедшая?
Волосы не чешет какой день. Может, ни к чему. Зубы не чистит. Некоторые вон всю жизнь не чистят. Был, например, один егерь, который для чистки зубов жевал смолу и хвою. И ничего – зубы до семидесяти лет во рту стояли крепче крепкого. Может, и дольше бы простояли, просто егерь помер в семьдесят. И никакого запаха изо рта. Разве что дух хвойного леса, и то если егерь впритык подойдет, в лицо дыхнет.
Ну, выбежала Ольга босая на улицу, ну, зарычала на лес. Может, она медведя учуяла и прогнать решила. Не было медведя? Зима на улице, какой медведь, не проснулся еще? Но вдруг то шатун был, прятался, готовился порвать всякого, кто на пути попадется.
А Ольга его рыком своим прогнала. Может быть.
Разве ж она сумасшедшая?
Ну, рухнула на пол. Ну, завыла громко, протяжно, заполнила воем своим всю избу. Звала Степку – сына своего ненаглядного. Соскучилась, сил больше нет, желания жить без него больше нет. Боролась-боролась, пыталась существовать, да не вышло, да все равно рухнуло. Чувство утраты велико, а материнской утраты – еще больше. Как тут не выть. Хлынуло все наружу – попробуй удержи.
Ну, звала мертвеца, просила, чтоб тот ей еще раз Степку показал, только бы без черных глаз. Ну, умоляла. Обещала душу свою за одну-единственную встречу отдать. Жизнь отдать. Что угодно отдать. Пусть за миг, за секундочку, хоть мельком бы глянуть.
Разве ж она сумасшедшая?
Потом хохотала без удержу. Хохотала громко, до икоты, до осиплого горла. Хохотала беспричинно. Хохотала, рот раскрыв широко, чтобы всю себя высмеять до остатка.
Может, это щербатые доски пола пятки Ольгины щекотали.
Может, паук, которого перестали гнать из избы, забрался под сорочку, захотел свить в ложбинке между грудями паутину, и бегал теперь по ребрам, и щекотал Ольгу.
Может, солнечный луч прямо в глаз попал – так обрадовал, что до хохота.
Может, вспомнилось что.
Может, позабылось.
Разве ж она сумасшедшая?
Вдруг кастрюлю схватила и стала кидать в нее все, что под руку попадется: пакетик чайный, соль, сахар, два сухаря, стакан талой воды, лавровый лист, щепки лыжные, зубную пасту, грязь с половой тряпки и саму тряпку, подумав, тоже в кастрюлю бросила, три капли перекиси водорода, мыла брусок, меха кусок. До вечера все не перечислишь. Поставила кастрюлю на печь.
– Суп будет, – провозгласила.
Стояла да помешивала.
Разве ж она помешалась сама?
Может, детство вспомнила, когда на суп все подряд шло, и за два дубовых листочка у дворового повара можно было целую тарелку (лист лопуха) такого супа купить. Хорошо же было, отчего б не вспомнить.
По тарелкам суп разлила-рассыпала. Игоря за стол пригласила – кушать подано. Тот не пошел, отказался. Ольга разозлилась, да и опрокинула все на пол: сначала тарелки, а следом и кастрюля полетела. Со звоном об пол ударилась.
Разрыдалась Ольга:
– Я старалась! Я готовила! А ты вон как!
Разве ж это сумасшествие? Любую хозяйку такое отношение к ее стряпне расстроило бы.
Под вечер успокоилась Ольга, притихла. У стены, подальше от входной двери, пристроилась, глаза закрыла: образ сына вызывала, а тот все не шел, расползался, растекался, пропадал в тумане, не мог собраться в маленького мальчика. Из закрытых Ольгиных глаз медленно текли по щекам слезы. Крупные, тяжелые. Горькие.
Разве ж это сумасшествие?
А что ж Игорь?
По избе ходил туда-сюда, туда-сюда. Словно бы бесцельно, но по одной траектории. Да и в голову к нему не залезть, вдруг там внутри думы тяжелые. Такие, что не дают на месте усидеть.
Он сегодня дров не натаскал, печь не затопил. Та еще отдавала скромное тепло, но избе жар нужен, настоящий, нестерпимый, иначе промерзнет насквозь и жильцов своих заморозит. Придет холод, станет властвовать, и не будет ему Игорь мешать – все равно ему.
Но это безразличием зовется, а не сумасшествием.
Вот он услышал, как упала в лесу сосна, с громким хрустом повалилась на землю, обломала ветки у соседних деревьев, подняла ворох снега. Вздрогнул Игорь и сжался, на пол лег, к окну подполз и одним глазком на улицу выглянул.
Ольга сзади подошла, захотела узнать, откуда шум, а Игорь под стол залез, руками лицо закрыл да как закричит:
– Нет! Нет! Не надо! Не надо! Нет!
Ольга плечами пожала – не надо, так не надо. Босиком на улицу выбежала, дверь настежь оставила, сама на лес выдумала рычать.
Вернулась в дом, уселась чай пить, да задела Игоря под столом холодной босой ногой. Легонько совсем. Почудилось Игорю, что не нога то вовсе, а гигантский червяк, бабкой присланный. И придумалось, что придется этого червяка сейчас съесть. Целиком, не разжевывая. Затошнило Игоря, талый чай наружу запросился. Игорь губу нижнюю прикусил, прокусил до крови – лишь бы не открыли рот, не заставили эту мерзость съесть насильно. Врете! Не разомкнете уст моих! А никто и не собирался. Червяк уполз, червяк исчез: Ольга всего-то раз Игоря и задела.
Обошлось.
Вылез Игорь из-под стола и вновь по избе бродить принялся. Взад-вперед, взад-вперед, влево-вправо, влево-вправо. Ходит-бродит и дергается, голову в плечи вжал, руками нелепо взмахивает, будто пытается равновесие удержать. А потом – р-раз – и весь пружинится, словно к прыжку готовится, но прыгать не умеет, лишь трясется, пытаясь оторваться от пола.
Несколько раз неровной походкой к двери подходил. Головой в нее бился, и обратно. Открыть не решился. Открыть, увидеть улицу, лес, через который до весны не пройдешь, яркое издевательское солнце. Зачем себя терзать? Но дверь манила, звала, предлагала выйти за нее и никогда не возвращаться. Не знает, что ли, что нет больше у Игоря лыж? Не знает, что ли, что застрял он здесь на веки вечные?
Ушел в уборную, лег на пол, ровно как мертвец когда-то, как сам он после той ночи, в которую приходила бабка. Лежал и думал, что неудобно, что грязно, что вонюче. Сквозь широкие щели на Игоря подуло холодом, он вскочил, решив, что бабка вернулась. Вскрикнул, аж самому стыдно стало перед Ольгой. Засмеет же та своим новым ощерившимся ртом! Захохочет.
А та суп сварила. Позвала. Игорь есть не захотел. Не шел кусок в горло, и все тут. А как Ольгино варево увидел, так и совсем аппетит потерял. Головой покачал – не хочу, мол, супа твоего. На кровать улегся, одеялом не накрылся, ботинок не снял. В потолок уставился. По потолку тени бежали, длинные, тягучие.
Ольга на кухне бушевала, орала-плакала, тарелками швырялась. Варево свое никудышное разлила. Словно мало бардака в доме, давай теперь еще и по недосупу босыми ногами ходить будем.
– Я старалась! Я готовила! – кричала Ольга.
А хлам из супа летал по избе.
Игорь пролежал в кровати до самого вечера. Потолочные тени удлинились, сгустились, потянули тонкие мрачные пальцы к мужчине. Нужно выбираться из-под них. Бежать, бежать, бежать.
Ольга сидела на полу посреди избы, под нос что-то бормотала, глаза закрыла. Игорь соседку обошел стороной, руку к печке приложил – чуть теплая, от такой не согреешься. Надо заново растоплять. А дров и нет. А на дворе смеркается, страшно идти, неохота идти.
Шапку нашел, шапку надел – все теплее будет.
К столу подошел, табуретки вслух сосчитал, будто забыл, сколько в доме табуреток водится:
– Раз. Два. Три.
Три. Кому третья? Уж не мертвеца ли на незваный ужин ждут? Проходи, гость недорогой, усаживай свою промерзшую задницу вот сюда, на почетное место. Будем тебя байками кормить да чаем, тебе под стать – холодным. Больше нечем.
Схватил Игорь табуретку, ту самую, что мертвецу назначил, к печке ее подтащил да внутрь засунуть попытался. Печь табуретку в лоно свое не приняла: слишком уж та широка. Треснул тогда Игорь табуреткой об пол, а та, хоть и хлипкая на вид, а не развалилась. Треснул еще раз. Табуретка жалобно затрещала. Ольга очнулась, глаза раскрыла, на Игоря уставилась. А он вновь табуретку об пол приложил. Та пожертвовала свою ножку, но того мало. Игорь не успокаивался – бил да бил, бил да бил, пока не расколошматил всю. Покидал табуреточные останки в печь, спичкой чиркнул, поджег. Огонь не сразу занялся.