Андрей Столяров - Не знает заката
Я запнулся, потому что глаза у Геллы расширились. Левый вспыхнул зеленью, а правый – дождевой темнотой.
Она сжала мою ладонь так, что я почувствовал боль.
– Боже мой… Мне как-то в голову не приходило… Через двадцать лет… Тоже – он… Я теперь не смогу на него смотреть…
Мы стояли друг против друга.
– Настенька, – сказал я. – «С самого утра меня стала мучить какая-то удивительная тоска. Мне вдруг показалось, что меня все покидают, все от меня отступаются… Я бродил по городу, решительно не понимая, что со мной делается… Пойду ли на Невский, пойду ли в сад, брожу ли по набережной… Что же мне делать, Настенька?»… Для меня эти двадцать лет еще не прошли…
Гелла слушала, не шелохнувшись.
И лицо у нее стало такое – не знаю, какое у нее стало лицо.
Наверное, такое же, как у меня.
Глаза расширились еще больше.
– А знаете, что, – наконец сказала она. – Знаете, пойдемте со мной. Если, конечно, у вас вечер не занят… Пойдемте, пойдемте!.. Только, я боюсь, вам там не понравится…
Наверное, мне не следовало соглашаться. Несколько позже, уже пережив те трагические события, которые воспоследовали в ближайшие двое суток, окончательно разобравшись в том, в чем, вероятно, следовало бы разобраться в первый же день, и анализируя свои действия, исходя именно из этого апостериорного знания, я отчетливо понял, что пересек в тот момент некую невидимую черту, некую границу, после которой ситуация стала необратимой. Прошел точку, возврата из-за которой уже не было. Оказался в новой реальности, вытеснившей собой предыдущую. Однако это было месяцем-двумя позже. А в те минуты я, разумеется, ни о чем подобном не думал. От июньской жары, тягучей, как апельсиновый сок, от блистающего в тысячах стекол адского солнца, от асфальтовой духоты, от разговоров, от встреч, у меня плыла голова. Скорее всего я находился в состоянии легкого сумасшествия, в состоянии «грогги», когда смещаются реперы бытия, жизнь расплывается, становится призрачной, дрожит зыбким маревом, перестаешь отличать сон от яви, не понимаешь уже – живешь или только собираешься жить. Причиной этого, конечно, являлась Гелла. Наверное, каждому мужчине и в самом деле предназначена только одна женщина. А каждой женщине – только один мужчина, и никакой другой не в состоянии его заменить. И повелось это, вероятно, с той библейской эпохи, когда Адам и Ева еще пребывали в раю. Любовь – это воспоминание об утраченном рае. Воспоминание о блаженстве, некогда дарованном человеку. Это – в подсознании, в древних инстинкте, в эйдосах, в беспричинной тоске, которая вдруг охватывает нас в лучшие минуты существования. Можно, разумеется, никогда не встретить друг друга. Можно разминуться на шаг и не заметить, что встреча была близка. Судьба не обязана благоприятствовать нам. В конце концов, Адам был низвергнут из рая на остров Цейлон, а Ева, если не ошибаюсь, – куда-то в Среднюю Азию. И они двести лет искали друг друга. На первобытной земле – в горах, в пустынях, в лесах, где больше не было ни одного человека. На морских побережьях, где раздавался лишь шум прибоя. На бескрайних равнинах, уплывающих травами за горизонт. Вот и я точно также – двести лет искал Геллу. В каменных теснотах Москвы, в галлюцинирующих реалиях Петербурга. Двести лет, ни на один день меньше. И вот теперь, каким-то чудом найдя, вовсе не собирался ее терять.
По дороге мы практически не разговаривали. Гелла только спросила, действительно ли я намерен назначить заседание Клуба на послезавтра, ей в этом случае надо обзвонить всех участников, и я ответил, что – именно так, если, конечно, у них этот вечер не занят.
– Да нет, вечер пустой, – сказала Гелла. – Сезон мы закрыли, сегодняшнее мероприятие по плану – последнее…
Затем она, помедлив, спросила не боюсь ли я: подряд два таких самоубийственных происшествия. И я ответил ей, что, конечно, боюсь, но что делать, это, на мой взгляд, единственная возможность хоть как-то разобраться в случившемся. Посмотреть на ситуацию не снаружи, а изнутри.
– Я тоже там буду, – сказала Гелла.
Больше не было произнесено ни слова. Однако все время, пока мы, притиснутые друг к другу, находились в метро – сначала на перегоне до Невского, а потом на длиннейшем, заполненном гулом участке до «Василеостровской», – пока поднимались по эскалатору и торопились от станции к серому, в алебастровой лепке зданию Центра, я, хоть и старался изо всех сил не глядеть на Геллу, тем не менее непрерывно чувствовал ее присутствие. И Гелла, по-видимому, тоже чувствовала меня. Зачем было говорить что-то еще? Никакие слова нам не требовались. Ударил гонг, пропела труба за лесом, засверкали на лепестках капли росы. Пухлощекий младенец с крылышками спустил тетиву, и стрела, неслышно прошелестев в воздухе, пробила мне сердце.
Я даже не вскрикнул.
Я лишь внезапно понял, кого напоминает мне Гелла. Она напоминала ту девушку, которая когда-то, очень давно, в ином времени, в иной жизни, не отрываясь, смотрела на меня из окна через двор.
Разумеется, это была не она.
И одновременно это была она, словно заново появившаяся на свет.
Я нашел то, что, казалось, потерял навсегда.
И от этого мне было немного страшно.
А в Центре мне действительно не понравилось. Я помнил эти помещения пустыми, тихими, затененными, с таинственно поскрипывающим паркетом, с перетекающими по стенам бликами застекленных эстампов.
Теперь же он совершенно преобразился. Зажжены были обе круглые люстры, скрывающие потолок, и от яркого света залы выглядели маленькими и тесными. Впечатление это усиливалось колоссальным количеством присутствующих. Люди теснились на крохотной площадке при входе, где и без того было не повернуться, медленно, будто частицы в бурлящей каше, перемещались по главной гостиной, уменьшенной к тому же чем-то вроде эстрады, стягивались группами во втором помещении, вдоль казарменных стен которого выстроились столы с закусками.
Духота царила такая, что непонятно было, как не лопаются желтые лампы. Мне сразу захотелось отсюда исчезнуть. Тем более, что и Гелла меня тут же покинула. Ей как секретарю требовалось принять участие в каких-то срочных административных делах. Она извинилась с несчастным видом, сказав, что это не более, чем на полчаса, и, изогнувшись всем телом, поскольку иначе было никуда не протиснуться, исчезла в колышущейся человеческой массе. Меня это совсем обескуражило. Нет ничего хуже, чем находиться на празднике, к которому никакого отношения не имеешь. Все знакомы друг с другом, все делятся впечатлениями, все преисполнены значимости осуществляющегося события. Короче говоря – все при деле, лишь ты один – как дурак, не знаешь, куда приткнуться.
Примерно такое было у меня настроение. На официальную часть, которая, видимо, была очень короткой, мы с Геллой, к моему облегчению, опоздали, однако из программки, подобранной на подоконнике, я уразумел, что здесь происходила презентация коллективного сборника «Судьба России». Кому-то, скорее всего, самому Димону, который, кстати, и был обозначен в программке как инициатор проекта, пришла в голову светлая мысль, что если собрать под одну обложку патриотов и демократов, либералов и коммунистов, рыночников и консерваторов, то получится интересный контраст. Тут же, на подоконнике, присутствовал и сам сборник: здоровенный, на шестьсот с лишним страниц кирпич в багровой обложке. Я его даже открывать не стал. Сколько таких сборников я видел за последнее время: «На краю бездны»… «Проданная Россия»… «Набат»… «Кому это выгодно?»… Несть им числа. Иллюзий на этот счет у меня уже не было. Все эти сборники, все эти антологии и брошюры, все эти книги, повествующие о страданиях смутного времени, можно было сразу же отправлять во вторичную переработку. «Публицистика», как их охарактеризовал бы Борис.
Соответственно разделились и участники мероприятия. Одно их крыло, составляющее, по моей оценке, примерно половину присутствующих, сгруппировалось вокруг низкорослого, кряжистого такого, плотного, уверенного в себе мужчины, судя по бороде лопатой, истинного патриота. Мужчина сжимал в пальцах граненный стакан и голосом, на который невозможно было не обернуться, говорил о том, что главной задачей каждого россиянина является сейчас возрождение русской духовности: противостояние западному меркантилизму, уродующему человека, низкопробной коммерческой литературе, растлевающей ума и сердца. Слушатели порывисто соглашались и поминутно тянулись к нему, чтобы чокнуться.
В другой группе люди были в основном чисто выбритые, а если и с бородами, то – аккуратно обметывающими скулы по европейским стандартам. Мужчина в центре ее, тоже – крепенький, тоже – плотненький, низкорослый такой, сжимал в руках не стакан, а бокал с признаками сухого вина. И возвещал он не о бездуховности, обессиливающей Россию, а о гибели демократии и произволе полицейского государства. Все честные люди должны были немедленно встать на защиту гражданских прав и свобод. Голос его звучал так же непримиримо, сразу чувствовалось: шаг влево, шаг вправо от демократии – расстрел на месте, а нечеловечески оттопыренные хрящеватые уши вздрагивали в такт каждому слову.