Пьер Клоссовски - Бафомет
Предостережение Алфея
Прошло уже несколько дней, как Актеон не слышал своего демона. Ничуть этим не обеспокоенный, он, напротив, отдыхал от его обманчиво правдоподобной болтовни. Вновь волнуемые ветерком листья и источник разговаривали с ним и нежно убаюкивали своим перемежающимся шепотком его разум. Внезапно шум воды стал громче и настойчивее: и, со струящейся бородой, вдруг появился Алфей, но тут же приняв внятную форму, он обратился к праздному охотнику с такими словами: «Не обессудь, о Актеон, что меня взволновало твое замешательство; быть может, мой долгий речной опыт преподаст тебе какой-либо полезный урок. Вокруг тебя теснится куда больше случайностей, чем ты подозреваешь; до тебя, как и множество других до меня, неприступную охотницу, неуловимую Деву возжелал и я: и все же, она — божество, а я — всего лишь бог реки; если для того, чтобы поговорить между собой, боги любят принимать ту форму, которую они придали вам, смертным, ибо она является образом их сущности, то в своих раздорах они подчас противостоят друг другу переряженными и по-другому. Неравными были наши уловки в борьбе: когда текучесть становилась мне в тягость, я располагал только тем обликом, в котором ты меня и видишь; она же обладала множеством чар, чтобы избегнуть моих ухаживаний. И однако же, бросая вызов моим самым подспудным мыслям, она продолжала появляться передо мной как гибкая юная девушка, которую я всякий раз высматривал при приближении ее шумной охоты. И я был достаточно безумен, чтобы видеть в этом авансы и упорно принимал человеческий облик, чтобы ее соблазнить. Однажды ночью я проскользнул в хоровод ее нимф, но она заранее расстроила мои планы ребяческой выходкой: все они вымазали лица глиной, и я переходил в ее поисках от одной к другой, не раз и не два оказавшись и перед ней, смеющейся надо мною из-за своей земляной маски. Вернувшись в берега, откуда в скромности я выходил когда-то, в один прекрасный день я увидел ее в обличий нимфы Аретусы: как она приближается, колеблется, раздевается и наконец отдается моим еще медлительным водам, затененным ивами и тополями; это было слишком, и, увидев, как она, вот так обнаженная, но прикрытая осязаемой наготой Аретусы, будоражит руками и бедрами текучий покой моего затаенного духа, я в очередной раз поддаюсь безрассудной потребности преподнести ей свою мужественность под видом смертного; и вот, совсем нагая, она бросается от меня наутек; но образ ее наготы придает моему телу рождающуюся неудержимость моих потоков; а мое дыхание набирается смелости воззвать к ней по условному имени: Аретуса, вскричал я, Аретуса, куда же бежишь ты? Я выхожу из берегов, и чем больше мы пробегаем лощин, равнин между лесистыми холмами и скалами, тем больше я преодолеваю препятствий, а пейзаж подчиняется моим решениям и потворствует любовному гону; то я выигрываю в ширине, то углубляется мое русло; я гонюсь за ней до самого дна пещер, где она, запыхавшись, и спряталась, быть может, меня дожидаясь; тогда, оставив тот очаровательный облик, что пробудил во мне неистовство, она соглашается оказать почтение истинной моей натуре; жидкими и прозрачными становятся ее формы, смешавшись с моими; теперь я угадывал ее по сильному течению, которое она мне передавала; но, успокаивая так мое кипение в недрах земли, она размыкает бездны и через иные мрачные пещеры утекает оттуда до самой Ортигии; там она вновь выходит на свет и снова оказывается в своем чистейшем целомудрии. Таков был, о Актеон, самый счастливый урок перехлестывавших во мне через край излишеств; желание рассасывается с исчезновением формы, с которой оно было связано; и божественное могущество, дабы вернуть нас к нашему мирному движению, дает объекту желания иной вид; но самому желанию дает свойство узнать себя в его форме; желание меняется одновременно с тем, что оно преследует; оно собирается уловить свой объект в другой форме, и форма та тогда столь интимна для этого движения, что она доставляет ему удовлетворение его собственного закона: каковой не в том, чтобы сдерживаться или не разливаться — вплоть до застоя, — а торжествовать над собой в постоянном фонтанировании. Тем самым я преодолел самое тяжелое испытание, которому мы, речные боги, должны подчинить свои достоинства: опасность иссякнуть в угрюмом немотствовании. Победоносный, я продолжаю реветь: и Аретуса мне наградой».
Если бы Актеон понял, что ему проревел Алфей, он ни на секунду не задержался бы в гроте. Он вспомнил бы о своих егерях и своре и продолжил бы свой путь, уповая на охотничью удачу, наугад бредя к превращению из человека в оленя. Ибо действительно, Купание Дианы для Актеона — событие непредвиденное и внешнее; Купание Дианы снаружи: чтобы его обнаружить, Актеону вовсе не нужно располагать его в том или ином месте, нет, он должен покинуть свой собственный дух: тогда видимое Актеону происходит по ту сторону рождения каких бы то ни было слов: он видит купающуюся Диану и не может сказать, что же он видит. Даже если он блуждает с намерением застать ее врасплох, его блуждания — словно бы восхождение к предшествующему состоянию речи: идти вперед, в леса, и внезапно очутиться перед сценой, все еще неожиданной, хотя само его ожидание определило его путь в леса, все это можно изложить так: это событие вбирает в себя то, что еще можно было выразить в восприятии. Я не могу сказать об увиденном, что это такое. Дело не в том, что того, что не можешь высказать, тем паче не можешь и понять: да и не в том, что невозможно видеть то, чего не понимаешь. Актеон, по легенде, видит потому, что не может сказать, что же он видит: если бы он мог сказать, он перестал бы видеть. Но Актеон, размышляющий в гроте, поставляет Актеону, внезапно оказавшемуся в священном заказнике, где купается Диана, следующее положение: Я здесь потому, что не должен здесь быть. Но реальный опыт может свестись к абсурдному утверждению: я должен был быть здесь, потому что не должен был быть здесь.
Venaturam oculis facere…[8]
Пока он занимается охотой, Актеону вольготно в теле, преследующем другие тела; в частности, в своем теле сильного молодого мужчины, преследующего гибкое тело божественной девушки без тени сомнения в том, что это тело Дианы, что в подходящий момент он сможет им овладеть. Но когда он, утративший иллюзии охотник, собирается обосноваться в гроте, дабы поразмыслить об исключительно видимом теле Дианы, в его размышление должны погрузиться также и источник, и грот, и пейзаж в своей целокупности. Испытывая непредвиденный и неопределенный момент Купания Дианы как решающее для своего рассудка событие, не мечтал ли Актеон по примеру общин приверженцев Диониса учредить артемидианское отшельничество? Быть может, под маской оленя он приступает к практике, которую в легенде блуждающий по лесу Актеон разве что предвосхищал; превращение в оленя будет тогда лишь последней, озаряющей ступенью, к которой через различные ментальные этапы — очистительные, созерцательные — ведет путь, коим следует продвигаться артемидианскому аскету: от самой охоты это размышление сохраняет по крайней мере коварство — в том смысле, что оно, видимо, разворачивается наподобие силков, добычей которых станет Охотница, сама тень эфирного тела Дианы. Если богиня заимствует демоническое тело, чтобы охотиться в зримом мире, она направляется к священному источнику только для того, чтобы завершить там свою теофанию: результатом Купания Дианы будет возвращение ей чистоты ее незримого эфирного тела. Но и здесь снова артемидианский аскет видит всего одну фигуру, поскольку само Купание — лишь очищение образов, которые имя Дианы порождает в его рассудке: чтобы отыскать истинный источник, в котором купается богиня, аскет должен темной ночью вернуться к зарождению слов, к отправной точке отражения Дианы; там-то богиня и совлекает с себя покров своего видимого тела, предается своему эфирному телу… В размышлении полно подвохов: если аскет, пусть даже в малости, сохраняет мысль о силках, если ему в голову придет сравнить свои занятия с налаживанием западни, все пропало: выпустить добычу в погоне за тенью оборачивается докучливой банальностью, препятствием для его предприятия; и обращение смысла этого предложения, в котором он был готов преуспеть, не может служить оправданием; итак, он должен больше не думать о своей уловке, утратить грубоватую ментальность охотника, чтобы Диана в своем видимом теле Охотницы могла в полной уверенности устремиться к волнам с намерением в них омыться; и пусть аскет поостережется; ему достаточно просто помечтать об этом намерении — и это уже будет жульничеством; вот почему голова оленя, в которую он вырядился, если он не хочет, чтобы она стала венцом жульничества, должна быть наделена достоинством побуждать его к подлинному поступку в самых недрах обмана; по образцу этой оленьей головы, пустой до такой степени, что она содержит его собственную, если и вправду она — власяница, под которой предуготовляется его темная ночь, пусть и он опустошит себя от всех мыслей, всех речей и даже забудет само имя Дианы; пусть он мало-помалу обретет прозрачность волны, и тогда, в темной ночи его рассудка, Диана… но никогда более голову оленя не наполняли мысли; ибо даже великодушнее всего расположенная сойти на нет мысль все равно по-прежнему дорожит своим приближением к ничто, и сколь бы глубоко ни погружалась она в ночь, все равно по-прежнему остается пристально всматривающимся в ночь взглядом: — высшее искушение прервать это Купание, приостановить, пусть всего на миг, разъединение Дианы и ее демона, Дианы и ее зримого тела; …бедный охотник темной ночью, мнимый аскет среди бела дня: — ибо Диана никогда не перестает отражать свое целомудрие в своем видимом теле: — о порочный круг!.. Итак, извечно подкарауливает он ее, извечно оскверняет своим взглядом, извечно испытывает она потребность омыться от этой скверны — и никакой маске оленя не сделать так, чтобы он мог созерцать Купание Дианы чистым взглядом — если только сама Диана — извне — не откроет внутри охотника глаза умирающего оленя…