Алекс Тарн - Книга
Мы обогнули Кинерет и двинулись вдоль реки дальше на юг. Я действительно оказался далеко не единственным спутником Шимона и Йоханана. Нас было около дюжины: кто-то приходил, кто-то уходил… я уже не помню имен, да это и не важно. Время не ждало; мы останавливались только для того, чтобы дать Шимону возможность провести пару-другую уроков, а заодно получить ужин и несколько лепешек на дорогу. На исходе второй недели пути, оставив за спиной Ерихо, мы вышли к морю. На его западном берегу, недалеко от северной оконечности располагалось небольшое поселение, именуемое Кумран. Входя в его ворота, я и представить себе не мог, что проведу здесь больше половины своей жизни, тем более, что в первоначальные планы Шимона отнюдь не входило оставаться в Кумране надолго.
Он не сомневался в своей способности переориентировать кумранитов с продажи свитков на их укрытие; на это и в самом деле ушло не более месяца. Что-что, а проповедовать Шимон умел. Затем требовалось накопить минимальный опыт: основательный по природе, Шимон не хотел двигаться дальше без готовой к употреблению системы изготовления и припрятывания свитков. Он всегда мыслил по-крупному. Кумран для него был лишь первой капелькой первого дождика — Шимон же мечтал о большой воде. Разобравшись с Кумраном, он собирался основать колонии переписчиков в других местах: в Рабат-Амоне, в Александрии, в Роме, в Дамесеке… — везде, где только получится.
Поначалу кумраниты приняли нас настороженно; думаю, что пыльную и оборванную команду с Шимоном во главе просто не пустили бы на порог, когда бы не мое скромное присутствие — присутствие сына знаменитого Раббана. Так что с «первым этапом» Йоханан угадал самым блестящим образом. Потом-то время в два счета вернуло каждому свое: ученая мощь Шимона и блеск изобретательности Йоханана быстро увенчали их заслуженным уважением. Точно так же и моя никчемность мало-помалу возвратила меня в болото заслуженного пренебрежения. Но сначала, в самые первые кумранские дни, я пережил такой всплеск всеобщего внимания, какого и представить не мог по отношению к своей ничтожной персоне. Что сказать… ощущения были замечательные. Просто восхитительные ощущения. Даже последующее презрение их почти не испортило: ведь к презрению я привык. Подумаешь, презрение! Испугали червя могилой…
Не скажу, что Шимон и Йоханан сразу бросили меня на произвол судьбы, использовали и забыли — нет. В общем, они были хорошие ребята, слегка зацикленные на своей идее, но хорошие. Они честно пытались пристроить меня в переписчики, и не их вина в том, что я оказался не способен высиживать по десять часов в день за столом вместе с другими учениками. Да-да, представьте себе… я так и вижу вашу презрительную гримасу… ничего, не страшно, нам не привыкать. Возможно, если бы я сделал над собой соответствующее усилие… ведь почерк у меня хороший… эх, да что там говорить! По-всякому выхожу я никудышный человечишко, совсем никудышный, оторви да брось.
Если уж совсем начистоту, то я отчаянно боялся уснуть за столом. Дело в том, что обычно люди обходили меня взглядом — так в хорошем обществе стараются не замечать какое-нибудь неловкое недоразумение: грязь на лице, дырку в одежде или неприличный звук. Эта ситуация устраивала меня, как наименьшее зло. Но в то же время я был абсолютно уверен, что, стоит мне заснуть, как все взоры немедленно обратятся в сторону моего слепого беззащитного лица. Почему-то это пугало меня до невозможности, не знаю, почему. Видимо, я просто боялся неожиданно открыть глаза и разом увидеть всю массу обращенного на меня презрения… я был уверен, что сердце мое тут же лопнет под этой неимоверной тяжестью.
А может быть, это просто отговорки. При всей своей никчемности, я всегда отличался исключительной изобретательностью в подыскивании оправданий собственной слабости. Тут уж я мог бы поспорить с самим Йохананом, хе-хе…
Так или иначе, но переписчика из меня не получилось. К счастью, это не означало, что мне вовсе не нашлось никакого применения. Кумран действительно жил не одной только перепиской, хотя и видел в ней свое главное назначение. Писцов требовалось кормить и обеспечивать всем необходимым: кожей для письма, чернилами, глиняными кувшинами для хранения свитков, посудой, одеждой, инструментами, циновками… В общем, хозяйство в поселении было немаленькое, работали все, так что пришлось и мне выбрать для себя занятие. Я стал гончаром. Честно говоря, эта работа меня совсем не тяготила… скорее, даже нравилась.
Блестящая вращающаяся окружность глиняного сосуда завораживает. На нее можно смотреть бесконечно, и тем самым она напоминает текущую воду, танцующий огонь и небо, плывущее меж облаков. Наверное, этим меня и притягивал гончарный круг — своей близостью к небытию. Все-таки я оказался в Кумране совершенно случайно, можно сказать, не по своей воле. За недели, прошедшие после ухода от отца, я ужасно устал от ненужной свободы, более похожей на суету, от утомительной зыбкости выбора, накрепко связанной с жизнью. В гончарной мастерской я снова получил уютный покой небытия в свое полное распоряжение.
Круг вращался; я осторожно вытягивал из мокрой бесформенной массы красивую гладкую стенку. Послушная моим скользким пальцам, она росла и одновременно истончалась — все выше и выше, все тоньше и тоньше, пока я не надавливал на нее ладонью, возвращая назад, в бесформенное ничто… Из праха вышел, в прах и вернешься… трудно себе представить лучшую иллюстрацию бренности материального мира, его иллюзорной реальности. И люди, и горшки приобретали самостоятельную отдельность лишь постольку, поскольку служили вместилищем Божественной искры: в людях светилась душа, в мои горшки вкладывались свитки Книги.
Не думаю, что мною были особенно довольны: работал я много медленнее остальных; горшки выходили кривобокими, хотя и достаточно крепкими. Честно говоря, они годились только на то, чтобы спрятать их в пещерах, подальше от глаз людских, а то и вовсе закопать в землю. На рынке мою изделия никто не взял бы даже даром — это уж точно. А потому как-то так получилось, что все горшки для хранения делал я, остальные гончары изготовляли посуду на продажу. Что ж, если кто и выиграл от этого разделения труда, то только не они: внутри моих безобразных толстостенных сосудов пылал огонь одушевленной истины, а их поделки оставались не более чем глиняными черепками.
Шли месяцы; я сидел перед вращающимся гончарным кругом, довольный собой, своим делом и своим местом. Окружающие начали привыкать ко мне, как привыкают к столу, табурету, печи, а я начал привыкать к тому, что впервые в жизни у меня появилось важное самостоятельное дело. Я уже начал подумывать, что самое время становиться Адамом… я уже попросил истопника, чтобы перестал звать меня бар-Раббаном, и он, пожав плечами, согласился. В общем, можно сказать, что все шло не то чтобы самым наилучшим, но вполне приемлемым образом… и тут… тут в Кумран вернулись Шимон с Йохананом.
Я запомнил именно их возвращение, потому что уход прошел для меня совершенно незаметно: прощаться со мной они не стали, а из гончарной мастерской совсем не видно, что творится снаружи, особенно, если твой круг развернут так, что сидишь лицом к стенке. Да и потом я обнаружил, вернее, осознал их отсутствие лишь спустя несколько недель, не раньше, когда один из местных раббанов на недельном уроке упомянул в какой-то связи Шимона и призвал всех молиться за успех его долгого и опасного путешествия. Тут-то я и подумал: «А ведь и в самом деле, что-то давно я не видел ни Шимона, ни Йоханана…» Разумнее было бы проглотить свое любопытство, но я не удержался и спросил, наклонившись к уху своего соседа:
— А где теперь Шимон и Йоханан?
— Как это «где»? — сначала он посмотрел на меня в полнейшем недоумении, но затем, видимо, вспомнил, что говорит с известным дурачком бар-Раббаном. — В Александрии, конечно… ты что, совсем не от мира сего?
Я не обиделся. Такие, как я, не обижаются, тем более — на правду. Я ведь и впрямь ухитрился пропустить мимо ушей столь важное для общины событие, как снаряженную в Мицраим экспедицию. Шимон и Йоханан направились в Александрию не одни, а вместе с десятком хорошо обученных переписчиков. Там, в стране пирамид они планировали создать второй Кумран, построить свою, невидимую пирамиду и начинить ее не высохшими мумиями, но свитками — живым и животворящим знанием. Они ушли туда с надежным купеческим караваном, захватив с собой не только запас еды и денег на много дней пути, но и образцы священных текстов, которые должны были положить начало новой тайной библиотеке. А кроме всего этого они несли с собой самые светлые надежды и упования кумранитов. По общему мнению, у них было все, необходимое для успеха.
Тем ужаснее оказалось их полное и безоговорочное поражение. Шимон и Йоханан вернулись вдвоем, оборванные и голодные, и в глазах у них читалось чувство безвинной вины, как у побитой ни за что собаки. Заносчивые, богатые и образованные александрийские еудеи подняли на смех бородатых галильских пророков: «Копировать книги? — Зачем? У нас их и так достаточно. Конечно, время от времени какой-нибудь свиток приходит в негодность, и тогда приходится хоронить его по всем правилам завета, а вместо него изготавливать новый. Но это происходит так редко, что нам вполне хватает одного-двух писцов на весь Мицраим… Что-что? Копировать для того, чтобы прятать? Да вы там не иначе как окончательно сбрендили, в вашей глухой провинции Еудея… Боже милостивый, какая дремучесть! Книги пишутся для того, чтобы их читали, да будет вам известно… Что-что? Да нам-то какое дело до ваших мелких внутренних дрязг? Грызетесь, как мыши в норе, режете друг другу горло, пыряете ножом в спину, проклинаете в Храме, распинаете своих соплеменников руками ромаев… но при чем тут мы? Нечего тащить здоровую александрийскую голову в больную еудейскую постель. Что? Погибнет Еудея? Падет Ерушалаим? Рухнет Храм? — Отчего же не жалко… — жалко. Но, по здравом размышлении, ваш ерушалаимский гадючник давно следовало бы хорошенько почистить. Еудеи не пропадут и без провинциальных разбойников-канаев: посмотри, сколько нас здесь, в Александрии, столице Востока! И в Роме, столице империи, и в Иберии, на крайнем Западе, и к северу от Галльских земель, и в Сирии, и в Яване… повсюду, повсюду. И ты хочешь испугать нас гибелью захолустной Еудеи? Что? Храм? А Храм — у каждого в сердце, его не разрушишь…»