Сайра Шах - Мышеловка
***
Густав, должно быть, очень любит Керима. Он осмеливается обратиться к моей матери на своем медленном и на удивление любезном английском:
— Мадам, пожалуйста, разрешите мне как-нибудь сделать прическу из ваших великолепных волос. Я учился этому искусству в одной из лучших salon de coiffure[58] в Тулузе.
На мгновение она явно в замешательстве. В другой вселенной, в той, в которой она спустилась со своего пьедестала, Керим мог бы выполнять для нее всякие поручения, а Густав мог бы делать ей прически. Я вижу, как она борется с противоречивыми чувствами, напоминая вращающуюся вокруг солнца планету, на которую одновременно действуют силы притяжения и отталкивания.
***
Зайдя в гостиную, я вижу, что мама загнала Керима в угол и читает ему лекцию:
— Дорогой мой, вы должны понять, что вы не гомосексуалист. На самом-то деле.
— Амелия, — говорит Керим, — я знаю, что вам это очень трудно понять, однако…
При виде этой картины я закусываю губу: мне хочется, чтобы он не спасовал перед ней, чтобы заставил ее хотя бы раз в жизни увидеть мир таким, какой он есть, а не таким, как она хочет, чтобы он был. Я чувствую, он очень близок к тому, чтобы, собравшись с мужеством, встряхнуть ее и вывести из состояния перманентного неприятия.
— Я люблю Густава, — говорит он, но голос его в конце фразы дрожит, отчего интонация получается почти вопросительная.
Она обрывает его возгласом, близким к паническому. В глазах у нее стоят слезы.
И он сразу же идет на попятную и следующие слова уже произносит тихо и невнятно:
— Мы вместе учились в школе. Были лучшими друзьями…
Она мгновенно пользуется своим преимуществом.
— Конечно, — успокаивающим тоном говорит она, — это вполне естественно. Вы были молоды, и это сбило вас с толку. Вы просто экспериментировали. Возможно, это он подбил вас.
Она упирается руками в свои не потерявшие форму бедра и смотрит на него так, как смотрела на меня в подростковом возрасте, когда хотела обсудить то, что она называла «факты жизни».
— А глупая размолвка с вашей матерью, — говорит она. — Я подозреваю, это может быть связано с тем, что она узнала о вас с Густавом.
Наступает молчание; в его глазах появляется едва заметный намек на то, что она права.
— Вы, дорогой мой, должны взглянуть на это ее глазами. Вероятно, она в замешательстве, ей больно за вас. Вы не должны забывать, что она по-прежнему вас любит. И все будет хорошо, когда она поймет, что у вас это была просто… болезнь роста.
В который раз моя мать поражает меня своей способностью напрочь игнорировать неудобные для нее факты. Но отказываясь видеть всю эту вопиющую реальность, которая находится у нее прямо под носом, она превосходит саму себя.
— Почему бы вам не дать мне ее адрес? — говорит она. — Я напишу ей письмо. Если в этом есть необходимость, я поеду к ней и все объясню. Куда угодно. Даже в Алжир. Знаете, дорогой, я уверена, что мы с ней сможем уладить это глупое недоразумение по-женски, как мать с матерью.
Но согласиться на это не может себя заставить даже Керим.
— Дорогой, я не хочу вас подталкивать, — говорит она. — Просто подумайте над этим некоторое время.
Выходя из комнаты, она бросает на меня торжествующий взгляд. Я смотрю на Керима. Он сидит за кухонным столом, где она оставила его, совершенно неподвижно и блуждающим взглядом своих миндалевидных глаз рассеянно смотрит в окно.
***
Сейчас середина дня. Я планировала приготовить буйабес, но ингредиенты не подготовила, не говоря уже о том, что не проварила их на медленном огне, как учил меня Рене Лекомт. Поэтому я обращаюсь к тетрадке Розы.
У нее там есть рецепт бурриды из города Сет на побережье Лангедока — блюда, которое намного проще, чем буйабес. Вместо рыбного бульона для него требуется пряный отвар из трав и овощей. И вместо четырех сортов рыбы — всего один: морской черт. Просто отварить на медленном огне морского черта, взбить в миске айоли[59] и смешать его с бульоном, в котором готовилась рыба.
Простота скромных лангедокских блюд от Розы раскрепощает. В этом смешивании свежих ингредиентов я ощущаю истоки множества составных частей знаменитой высокой кухни, невольником которой я была в прошлом. Готовя по тетрадке Розы, я чувствую себя так, будто возвращаюсь к фундаментальным основам.
Я стою с венчиком-взбивалкой над дымящейся кастрюлей, рядом в коляске лежит Фрейя. Тобиас уже сидит за кухонным столом, привлеченный аппетитными запахами, исходящими от моей бурриды. Заходит моя мать.
— Дорогая, у Фрейи приступ, — говорит она.
— О’кей, минутку. Оно не должно закипеть, иначе все свернется. Уже начинает густеть.
— А она вообще дышит, дорогая?
— С ней все хорошо, — коротко отвечаю я.
— Слушай, она выглядит довольно посиневшей.
— Ничего она не посиневшая. — Я даже не смотрю в сторону коляски.
— Что ж, тебе лучше знать, дорогая, — говорит она. — Ты ее мать. Ты всегда будешь делать то, что для нее лучше.
И тут меня прорывает:
— Меня уже тошнит от твоего чертова культа материнства. И я каким-то сверхъестественным образом не наделена мистической способностью делать то, что будет лучше всего моему ребенку. Я не спала целую неделю. Ты хоть немножко можешь себе представить, каково это — следить за ней ночи напролет? Не зная, сможет ли она прорваться на этот раз?
Моя мать смотрит на меня, прищурившись.
— Ты неважно выглядишь, дорогая. Дай-ка я пощупаю твой лоб. — Она протягивает ко мне руку.
— Ради бога! У меня не простуда — у меня просто очень серьезно больная дочь. Меня тошнит от людей, которые говорят нам, что у нас все фантастически хорошо или что она всегда будет для нас замечательным ребенком. Она не всегда замечательная, а у меня далеко не все в порядке. Я держусь только потому, что уже устала соображать, что мне еще сделать. Если ей однажды суждено умереть, то почему не сегодня? Ее существование все равно бессмысленно.
— Мне кажется, что на самом деле ты не хотела использовать слово «бессмысленный» по отношению к моей внучке, верно, дорогая?
— Ладно, тогда ты сама скажи мне — вот возьми и скажи. В чем ее смысл?
Желая поспорить, моя мать тем не менее испытывает заметные трудности.
— Ну, она чувствует тепло и холод, радость и печаль. — Вдруг ее, похоже, осеняет новая мысль: — И как знать, может быть, будет возможно выучить ее.
— Выучить?
Лицо ее светлеет.
— Выучить! Ну да, мы определенно сможем выучить ее. В конце концов, научить чему-то можно даже слизняка.
— Ради бога, мама, — говорю я. — Это и есть твое предложение?
— Она просто очень хитрый, строптивый ребенок, дорогая, ты сама увидишь. Со всеми молодыми мамочками такое бывает. С тобой все будет хорошо. Как и с ней. — Наступает пауза, и я стараюсь не замечать, как подрагивает ее нижняя губа. Затем она бросает: — У тебя все просто обязано быть хорошо, дорогая. Иначе я этого не вынесу.
С тех пор как мне исполнилось шестнадцать, моя мать постоянно говорила, планировала и с нетерпением ждала того дня, когда она станет бабушкой. Ее подавляющее все другое желание, чтобы у меня появился ребенок, возможно, и было настоящей причиной того, что я с этим так затянула. Я не озабочивалась тем, чтобы спросить ее об этом, но, должно быть, она тоже горюет по Фрейе.
Я уже открываю рот, чтобы как-то успокоить ее, но тут вмешивается Тобиас.
— Анна права, Амелия, — говорит он. — Мы должны быть реалистами. Такие вещи просто невозможно преодолеть. Никогда.
— Моя дочь справится с этим, — говорит моя мать. — И это приказ, Анна.
— Нет, не справится, — говорит Тобиас. — Из-за самого факта существования этого ребенка рушатся наши жизни. И чем больше мы будем пытаться проникнуться любовью к ней, тем пагубнее это отразится на нашей жизни. Не знаю, почему вы защищаете Фрейю, потому что эта… тамагочи ломает жизнь вашей дочери.
Моя мать переводит глаза с меня на Фрейю и обратно с выражением лица, близким к панике, и я читаю ее мысли так же отчетливо, как если бы она произнесла их вслух. Как это может быть так, что она выбирает между нами? На мгновение я заглядываю под макияж, шейный платок от «Гермеса» и весь тот антураж, которым моя мать себя окружила, и это напоминает мне крушение поезда в замедленном показе: видишь перекошенные от ужаса лица пассажиров в обреченных вагонах, летящих с рельсов в пропасть, и знаешь, что ты ничего, абсолютно ничего не можешь с этим поделать.
И тут на сцену выступает Керим, который вместе с Густавом пришел на обед.
— Тобиас, вы говорите чепуху, — говорит он. — Ваша жизнь вовсе не рушится.