Стеф Пенни - Нежность волков
Нокс пожимает плечами. Неужели Стеррок вытащил его из дома только затем, чтобы рассказать эту странную историю?
— А где сейчас живет этот Каонвес?
— Этого я сказать не могу. Много лет его не видел. Я знал его, когда он писал статьи, разъезжая по полуострову. Как я уже говорил, он запил и исчез из виду. Я только слышал, будто он перебрался за границу.
— Вы мне это рассказываете, потому что считаете его подозреваемым? Весьма слабые основания, вам не кажется?
Стеррок разглядывает свой пустой стакан. Подтеки уже покрылись пылью.
— Каонвес рассказывал мне однажды о древней письменности. Я имею в виду, о возможности таковой. Сам я ни о чем подобном не слышал. — Поджав губы, Стеррок холодно улыбается. — Конечно же, я посчитал его психом.
Он так пожимает плечами, что Нокс неожиданно проникается к нему сочувствием.
— Потом я натолкнулся на табличку. И вспомнил его слова. Может быть, я рассказываю все это по своим личным соображениям, но чувствую, что вам нужно знать все факты. Возможно, все это не важно, я просто говорю то, что знаю. Не хочу, чтобы человеческая смерть осталась безнаказанной из-за того, что я промолчал.
Нокс опускает глаза, его захлестывает знакомое чувство абсурдности происходящего.
— Жалко, что вы раньше не поделились этими сведениями, прежде чем арестант сбежал. Возможно, вы смогли бы его опознать.
— Неужели? Вы полагаете?.. Ну-ну.
Нокс ни на миг не верит расцветающему на лице Стеррока озарению. И вообще, весь рассказ звучит подозрительно. Возможно, Стеррок пытается привлечь внимание к метису, чтобы отвлечь от собственного здесь присутствия. В действительности, чем больше Нокс думает об этом, тем более смехотворной становится вся история. Да была ли вообще эта костяная пластинка? Ведь никто, кроме Стеррока, ее не упоминал.
— Что ж, благодарю за все, что вы мне рассказали, мистер Стеррок. Это… может оказаться полезным. Я обсужу все с мистером Маккинли.
Стеррок разводит руками:
— Я просто хочу помочь вывести убийцу на чистую воду.
— Разумеется.
— Есть еще одно дело…
Ага, вот теперь мы переходим к настоящему делу, думает Нокс.
— Не сможете ли вы одолжить мне еще немного презренного металла?
По дороге домой, короткой и холодной, Нокс вдруг с ужасной, пронзительной ясностью вспоминает то, что он сказал Маккинли: «Я видел собственными глазами, как воплощается в жизнь ваше представление о правосудии».
Раньше он говорил Маккинли (или, по крайней мере, дал ему понять), что не видел узника после допроса. Остается надеяться, что Маккинли был слишком пьян или возбужден, чтобы это заметить.
Слабая надежда, учитывая обстоятельства.
~~~
За завтраком Паркер рассказывает о ночном госте. Зверь, которого мы видели, был молодой волчицей, лет двух от роду, еще не совсем взрослой. Он думает, она шла за нами не один день, просто из любопытства, стараясь не попадаться на глаза. Вероятно, она хотела спариться с Сиско, а может, ей это и удалось.
— Пошла бы она за нами, если бы не было собак? — спрашиваю я.
— Может быть, — пожимает плечами Паркер.
— Как вы узнали, что она будет там прошлой ночью?
— Я не знал. Но это было вероятно.
— Хорошо, что вы меня разбудили.
— Несколько лет назад…
Паркер умолкает, словно бы удивляясь собственному порыву. Я жду.
— Несколько лет назад я нашел брошенного волчонка. Я решил, что его мать погибла, а может, он просто отбился от стаи. Я попытался вырастить его, как собаку. Некоторое время все было хорошо. Он был как щенок, такой, знаете… нежный. Лизал мою руку и прыгал на меня, любил играть. Потом он подрос и больше не играл. Он вспомнил, что он волк, а не домашний зверек. Он вглядывался в даль. И однажды он убежал. У чиппева есть для этого специальное слово — оно значит «недуг долгих раздумий». Невозможно приручить дикого зверя, потому что он всегда помнит, откуда пришел, и жаждет вернуться.
Я изо всех сил пытаюсь представить себе, как молодой Паркер играет с волчонком, но у меня не получается.
Уже четыре дня над нами серое низкое небо, а воздух такой влажный, словно мы идем сквозь грозовое облако. Мы медленно, но верно поднимаемся, все время по лесу, хотя деревья меняются: они становятся ниже, все больше ив и сосен, все меньше кедров. Но теперь лес редеет, деревья скукоживаются в кусты, и мы подходим к его краю, к концу леса, у которого, казалось, не будет конца.
Мы выходим на обширную равнину как раз в тот миг, когда солнце пробивается сквозь тучи и заливает мир светом. Мы стоим на краю белого моря; снежные волны тянутся до горизонта к северу, западу и востоку. Такие просторы я видела только на берегу залива Джорджиан-Бей, и у меня кружится голова. За спиной у нас лес; впереди — совсем другая земля, какой я прежде не видела: сияющая на солнце, белая и огромная. Температура упала на несколько градусов, ветра нет, а холод, словно ладонь, нежно, но неумолимо вжимает вас в снег и там удерживает.
Я ощущаю растущую панику, такую же, как при первой встрече с лесом в Дав-Ривер: простор слишком велик, слишком безлюден; выйдя на эту равнину, мы станем уязвимы, словно муравьи на тарелке. Здесь действительно негде спрятаться. След в след за Паркером удаляясь от знакомого, дружелюбного леса, я стараюсь подавить желание вернуться под покров деревьев. Внезапно я чувствую родство с теми зверьками, что зимой зарываются в снег и живут в подземных туннелях.
На самом деле плато не плоское, но все испещрено заснеженными холмиками, которые скрывают кусты, бугры и скалы. Тут сплошное болото, объясняет мне Паркер, и черта с два пересечешь его, пока не замерзнет. Он показывает мне развороченную яму и говорит, что там кто-то завяз: один из тех, кого мы преследуем. Нам, очевидно, это не грозит. Тем не менее земля такая неровная, что через два часа я с трудом передвигаю ноги. Стиснув зубы, я вся сосредоточиваюсь на том, чтобы поднять и опустить ногу, затем другую, но отстаю все больше и больше. Паркер останавливается и ждет, когда я нагоню.
Я вне себя от раздражения. Слишком уж это тяжко. У меня замерзли лицо и уши, но под одеждой я вся в поту. Мне нужны кров и отдых. Я так хочу пить, что язык будто превратился в сухую губку.
— Я не могу! — кричу я.
Паркер возвращается ко мне.
— Я не могу идти. Мне нужно отдохнуть.
— Рано еще отдыхать. Погода может перемениться.
— Мне все равно. Я больше не могу.
В знак протеста я валюсь на колени в снег. И ощущаю такое облегчение, что от восторга закрываю глаза.
— Тогда вам придется остаться здесь.
И лицо, и голос Паркера остаются столь же бесстрастными, но он поворачивается и продолжает путь. Он не может, думаю я, пока он не доходит до саней и ерзающих в упряжке собак. Он даже не оборачивается. Он понукает собак, и они трогают с места.
Я вне себя от гнева. Он собрался уйти и оставить меня здесь. Со слезами негодования на лице, я с трудом поднимаюсь на ноги и, преодолевая боль, тащусь по следу.
Еще час меня гонит вперед ярость, и за это время я так устаю, что у меня не остается вообще никаких ощущений. А затем Паркер наконец останавливается. Он готовит чай, перекладывает мешки и жестом предлагает мне сесть в сани. Теперь мешки образуют подобие спинки. И я тронута в той же мере, в какой злилась прежде.
— А собаки справятся?
— Мы справимся, — отвечает он, но я не понимаю, что он имеет в виду, пока Паркер не приделывает к саням еще один повод, чтобы помочь собакам.
Он надевает на голову кожаную петлю и, покрикивая на собак, начинает тянуть, пока сани, вмерзшие в снег, не трогаются с места. Он дергает и тянет, а потом набирает тот же равномерный темп, что и раньше. Мне стыдно быть частью его бремени, усугубляя то, что и так на пределе переносимости. Он не жалуется. Я тоже старалась не жаловаться, но не могу сказать, что слишком преуспела.
Цепляясь за сани, то встающие на дыбы, то ныряющие на ухабах, я вдруг сознаю, что долина красива. Все так блестит, что у меня слезятся глаза, и я ослеплена не только физически, но объята благоговейным трепетом перед этой необъятной пустой белизной. Мы проезжаем мимо кустов, чьи ветви затянуты паутиной навеянного снега, а ледяные наросты улавливают солнечный свет, расщепляя его в радуги. Металлически-синее небо словно отполировано; ни дуновения ветра и абсолютное безмолвие. Тишина подавляет.
В отличие от некоторых я никогда не ощущала свободы в глуши. Пустота душит меня. Я чувствую симптомы зарождающейся истерики и стараюсь ее предотвратить. Заставляю себя думать о темной ночи и избавлении от этого слепящего великолепия. Заставляю себя думать о том, какая же я крошечная и незначительная, насколько недостойна чьего-либо внимания. Меня всегда утешало осознание собственного ничтожества, ибо если я столь несущественна, зачем меня кому-то преследовать?