Русская служба - Зиник Зиновий Ефимович
Двойственность и раздвоенность — налет готики в моем романе — изначально проявились из-за самой природы работы на радио. Для российского слушателя, особенно в эпоху железного занавеса, мы существовали лишь в эфире, бестелесно. Это было эфирное существование. В то время как тело было приковано к лондонскому микрофону, наш голос — наша душа — витала на радиоволнах. В самом слове «иновещание» — вещание в иной мир — есть нечто от спиритуалистических сеансов, потустороннее, готическое. Иногда мне казалось, что эхо наших голосов, как тени наших душ, постепенно накапливается по углам студий в подвалах Би-би-си. Обрывки голосов слышались из-за закрытых студийных дверей. Недаром Буш-хаус назвали домом с привидениями. House звучит по-русски почти как «хаос». В лабиринте коридоров Буш-хауса можно было легко потеряться, не отыскав, какой из бесконечных входов и выходов ведет наружу, а не в еще один лабиринт переходов с огромным количеством дверей. Некоторые двери были двойные, некоторые — вертящиеся, можно было и покалечиться. Некоторые студии с двойными дверьми по своей изолированности напоминали тюремные камеры — с голосами работников корпорации, замученных начальством, как острили на Би-би-си. Более того, сотрудники Би-би-си носили в карманах острые бритвы: ими редактировались пленки магнитофонных записей. И хотя отношения между коллегами бывали напряженными, никто в истории Буш-хаоса не перерезал горло своему идеологическому врагу. Смерть пришла извне.
Соседом Русской службы по коридору пятого этажа была Болгарская служба. Легендарным автором болгар был Георгий (Джорджи) Марков. Во всех его радиоскетчах и фельетонах непременно можно было услышать издевательские сатирические пассажи о болгарском руководителе Тодоре Живкове. 7 сентября 1978 года на мосту Ватерлоо в двух шагах от Би-би-си, на автобусной остановке, Джорджи Марков столкнулся с незнакомцем, который задел его, вроде бы случайно, зонтиком. Марков почувствовал укол. Незнакомец извинился и уехал с зонтиком в автобусе. Марков стал испытывать серьезное недомогание через пару часов, ночью его отвезли в больницу и через четверо суток он скончался. Посмертное вскрытие обнаружило в теле миниатюрнейшую капсулу с ядом. Пневматический механизм шпионского зонтика выстреливал капсулу, и капсула выпускала под кожу яд рицин. Производство этого механизма и капсулы требовало изощренной филигранной техники. Миниатюрная капсула была размером с блоху умельца Левши, патент на которую приписывали советским органам, обеспечившим техническую поддержку братьям-болгарам. Лесковский Левша подковал английскую блоху, и она перестала танцевать. Какой-то российский умелец сумел наполнить миллиметровую капсулу смертельным ядом и Джорджи Марков перестал танцевать в английском эфире. Стоит отметить, что убийство это было актом личной мести Тодора Живкова за оскорбления в эфире и было совершено в день его рождения. Это было «подарочное» убийство. В день рождения получает подарочный зонтик и мой герой.
Холодная война была все еще на стадии ледникового периода. В этой дипломатической мерзлоте враждебное слово было приравнено к штыку, литература и искусство стали частью арсенала идеологических диверсий. Книги и альбомы провозились в Россию как бомбы замедленного действия. Это была война идеологий и на культурный фронт отпускались огромные деньги в виде дотаций, грантов от частных меценатов, международных фондов, академических институтов и политических организаций, включая — негласно и окольно — разведку и органы пропаганды. Эти деньги шли на издание русских журналов, книг и работу русскоязычных радиостанций. Каждый редактор этих изданий осознавал себя как глашатай российской интеллигенции, народа, всей России и требовал от своих сторонников безусловной лояльности и беспрекословной солидарности. Сторонники одного еженедельника считали читателей другого не только личными врагами, но и врагами России — своей версии России. Этих Россий оказывалось больше, чем всех мыслимых финансовых источников их субсидирования, и поэтому эти России воевали друг с другом, друга друга при этом игнорируя, делая вид, что другие не существуют. Личные друзья, оказавшись в разных идеологических лагерях, переставали здороваться, подавать друг другу руку. Этот идеологический конфликт не мог не проявиться в пародийной форме у меня в романе, перенаселенном, как коммунальная квартира, персонажами разных классов, происхождений и темпераментов. Среди сотрудников Би-би-си были и невозвращенцы, а были и те, кто все годы ходил на приемы в советское посольство, бывшие диссиденты и бывшие официальные корреспонденты советской прессы.
Лондон, в отличие от Нью-Йорка, Парижа или Тель-Авива, не был тогда центром российской эмиграции. В Лондоне в семидесятые годы, когда я сюда приехал, русскую речь можно было услышать — в отличие от нынешнего Лондона — только в коридорах Русской службы Би-би-си или в небольшом кругу личных друзей. Никакой эмигрантской прессы, периодических изданий, газет и журналов — как в Париже, Тель-Авиве или Нью-Йорке — в Лондоне не было. Тут и там были отдельные энтузиасты русской культуры — например, Борис Миллер, представитель эмигрантской организации НТС в Лондоне; он распространял книги на русском языке. Единственным центром «белой» эмиграции был «Пушкинский дом». Сейчас это трехэтажный особняк в Блумсбери с огромной международной программой культурных мероприятий. В семидесятые годы это был не центр даже, а старческий приют в районе Notting Hill, где доживали свой век пенсионеры из белоэмигрантов. Там устраивались очень тихие вечера у зеленой лампы. Туда приходили милые и знающие люди, но это был крайне ограниченный круг тех, кто был одержим в юности Советским Союзом, Россией. И конечно же, университетские слависты. Целое поколение либеральной британской интеллигенции воспитывалось на идеях просвещенного социализма. С годами они отвергли Сталина, но продолжали уважать Ленина, потом разочаровались в Ленине, но не разочаровались в Троцком. Были и энтузиасты России из тех, кто, уйдя из политики, увлекся православной религией — вроде одного из персонажей моего романа с пародийным именем Марк Сэнгельс — того самого, что путает слово щи со словом вши. В таком «Пушкинском доме», как я себе представляю, могла бы обитать машинистка Русской службы Циля Хароновна Бляфер из моего романа. Это ее на лондонской улице напугал Наратор, переодетый во время киносъемок в революционного матроса. И именно она стала муссировать конспиративную идею о том, что за угрозой увольнения Наратора из Иновещания скрывается рука Москвы. Эта она, в пылу спора с доктором Лидиным, договаривается до того, что Наратор — это следующая, после Георгия Маркова, жертва отравленного зонтика.
Я сам лично был свидетелем того, как в определенной атмосфере общения любой безобидный, но неуместный жест, бестактность, случайная ошибка или личное пристрастие начинают интерпретировать с глобальной государственной точки зрения чуть ли не как заговор идеологического врага. Людям нужны травмы, и чувство вины, и жажда подвига, чтобы подняться над ежедневной рутиной выживания. Личные споры становятся идеологической схваткой у меня в романе между заклятыми друзьями и бывшими любовниками — белоэмигранткой Цилей Харовной Бляфер и философом-космополитом, доктором Иерархом Лидиным. Это не совсем фикция. Скорее, пародия на документальные эпизоды нашей лондонской жизни. В некоторых пассажах почти вербально воспроизведены личные споры на общественную тему между искусствоведом Игорем Наумовичем Голомштоком и буддологом Александром Моисеевичем Пятигорским — моими старшими друзьями и соседями по Лондону, когда политические активисты российской эмиграции разделились, как всегда, на два фронта; в ту эпоху — на лагерь тех, кто солидаризировался с Солженицыным и журналом «Континент», и тех, кто объединялся вокруг Синявского и журнала «Синтаксис». (Имя Александра Пятигорского напрямую упоминается, кстати, в одном из монологов Иерарха Лидина у меня в романе.)
В горячих точках эмигрантской жизни — в первую очередь в Париже — нашлись и те, кто стал сочинять доносы друг на друга с обвинениями в политической нелояльности и публиковать их на страницах эмигрантской периодики (с копией в ЦРУ). Идеологическая неразбериха, конфликт недоказуемых доктрин в атмосфере личных счетов и неприязни, обычно заставляют изготовителей такого клубка эмоций искать материальное, физическое — невербальное — доказательство собственной правоты. Самое убедительное доказательство неправоты идеологического врага — продемонстрировать, что его враждебная идеология ведет к жертвам, к гибели людей. Мы ждем появление жертвы как окончательного аргумента в споре о том, кто виноват. Что же делать? Если необходимая жертва не возникает, ее надо придумать.