Борис Фальков - Горацио (Письма О. Д. Исаева)
Страх и трепет охватили его, во всех, даже в самых мелких сосудах панически вскипела кровь, и он кинулся на защиту этого настоящего сердца его жизни. Средство защиты он уже осознал, и отчаянным усилием всего организма постарался забыть о себе. Из опасной двойственной композиции: наблюдатель и данный ему пейзаж, следовало немедленно выкинуть один элемент, наблюдателя. Попросту — выкинуть себя из головы. Иными, чужими словами: раствориться в пейзаже. И это удалось ему, частично…
Итак, перед ним лежала, ему была дана изумрудно-фиолетовая равнина. Из высокой травы поднимались жёлтые, похожие на свечи, траурные цветы. Огромные вербы и дубы сходились в рощицы, а на краю равнины — в леса. В трёх километрах впереди равнина упиралась в холмы с мягкими, женственными очертаниями, охватывавшие её подковой. У подножия холмов угадывалась река. Туда, к реке, сбегались все тропы равнины и дорога, которой ему предстояло идти, огибая заросшие ржавой осокой болотца и затоки. Ему почудилось, что он стоит на дне пересохшего моря и смотрит с бывшего дна его на высокий берег. Тысячелетия, неразделённые на годы, дни, утра и вечера, то есть — вечность испарила древнее море. И он сам провёл эту вечность на дне его, не отводя глаз от далёкого берега, от цепи холмов, ограничивающих материк.
Да, вечность, потому что всё это не могло быть сотворено ему только сегодня, или вчера, или завтра, вот это: включая едва различимое в таком отдалении серое свечение речной воды у подножия холмов и по свечению сиреневые оспины. Это не было создано для него в тот миг, когда он это увидел, хотя предположить такое было приятно. Нет, всё это существовало очень долго и до него, и без него, до сих пор оно и он сам существовали порознь, и это стало ясно с первого взгляда. Именно в этот миг, в миг, когда он глянул вокруг себя на него, оно раскрылось, подобно тому, как распечатывают давно припасенную для такого случая свежую карточную колоду — подошедшему к столу новому игроку. Нет, не раскрылось — да, было раскрыто, распечатано, было явлено лично ему.
Если бы он и не отказался уже от внутренних диалогов, хотя бы на время, хотя бы на этот миг, это не поменяло бы дела: всё равно сказать что-либо внятное он не смог бы. Разве что пробормотать… — «так вот, значит, каковы эти их… не припомню такого, как это, вот». Ведь правила ведения внутренних диалогов, этой прежней, совсем иной игры, не соответствовали игре новой. Прежняя, собственно — профессиональная игра, оказалась лишь привычкой кокетничать с собой в окружающей пустоте. И вот, пустоты как не бывало вокруг него, зато внутри него образовалась, пусть ещё и неполная, но уже вполне ощутимая пустота, потому что прежде всего в этот миг его покинули привычки, и оказалось, что привычки и были основным содержанием его Я. Теперь они покинули его, чтобы занять место вне его, в пейзаже. В живом пейзаже, который он видел своими наружными глазами, в отличие от натюрморта внутреннего диалога, растворились и правила прежней внутренней игры.
Новое чувство владения всем, что видишь, лишь в силу самого факта видения, а не в силу каких-то правил — вот что он ощущал теперь. Чувство это не требовало слов для выражения, для ощущения себя — собой. Достаточно было самого факта видения, и владение видимым становилось неоспоримым. Молчание было лучшим свидетельством неоспоримости владения всем видимым. И всё же, если бы он и пробормотал что-нибудь, как это предполагалось раньше, то, конечно, чуточку иное: «Так вот, значит, каковы эти мои Здоймы… У меня ещё никогда не было такого, вот.»
И в этом не было бы ни тени кокетства. Произносимое обозначило бы лишь простейший, не обросший никакими комментариями факт: дом он покупал зимой, по наитию и дешевизне. Валил снег, всё вокруг было бело-чёрное, он спешил и ничего такого тогда видеть не мог. Вот, теперь он увидел это. И чувство, с которым он продолжал это видеть, было похоже на счастье.
Всё большое село, протянувшее вдоль затоки к холмам свой аппендикс хуторок из семи-восьми домишек, лежало за спиной. Таким образом, аппендикс огибал наблюдателя, помещённого в центр пейзажного чрева, справа и заканчивался впереди него. Последние две хатки хуторка, это было и отсюда хорошо видно, совсем развалились, наверняка, брошенные хозяевами. Круто сворачивая наперерез дороге, аппендикс касался передового, выступившего из общей цепи, холма. С этого холма и сползали — именно, сползали, он всем телом ощутил это, как в полузабытом сне кто-то неостановимо, непоправимо сползал с балкона в партер — ещё три домика. Ощущение сползания вызвало пустоту под ложечкой и подташнивание, как у пассажира проваливающегося в яму самолёта.
Чтобы избавиться от этого неприятного, и глупого, надо добавить, чувства, он сделал шаг вперёд, не отводя глаз от передового холма, вместо того, чтобы глянуть под ноги. Ещё бы, среди этих домишек на склоне стоял, сползал и его дом. Туда он и направлялся. Домой. Он сделал ещё один шаг, и ступил на луг и другой ногой.
Луг сразу же ожил от этого толчка и резко пахнул: сладостью и горечью одновременно. (Осознание им двойственности запаха показывает, что критический цельный миг остался позади. Опасность взрыва миновала. Вместо цельного и мощного УДАРА запахом, произошла его регистрация. И, значит, начался возврат к привычной игре с самим собой в форме диалога, к борьбе с неумолимым хором, обступившим игрока — чуждым ему хором наружных вещей, и так далее… Нет нужды описывать всё это снова. Предлагается минута скорбного молчания: как же слаб, всё-таки, человек! И особенно «интеллигентный человек»!..………) (Теперь, когда прошла минута: переверни пластинку, поставь на канавку иглу.
Не поцарапай.
Сядь спокойно, убери, говорю, руки!
Итак…)
Луг вдруг ожил под его ногами и резко пахнул сладостью и горечью. Солнце так же вдруг вышло из-под огромного крыла облака, сразу же нагрев его темя. Вербы, дубы, рощи и вдали река, всё вспыхнуло стальным блеском. Небо и равнина, леса на земле, время и сама жизнь стали вдруг очевидно бесконечными, хотя и свернулись при этом в сферу, в кокон. Он не смог вместить в себя этого превращения и отодвинул его от себя, проделав соответствующий жест открытой ладонью. Что же, наблюдателю попытаться снова потерять себя, чтобы вместить весь этот чуть деформированный шар, такой очевидно единый и бескрайний, и в то же время такой непоправимо хрупкий, благодаря единственному изъяну — самому наблюдателю? Что же, наблюдателю теперь ляпнуться в пейзаж, желая раствориться в нём, чтобы занять место в ряду составляющих его вещей: рек, холмов, жёлтых цветов и птиц, но вместо того — чтобы его на этот раз разбить, вдребезги разнести? Нет, повторить проделанное с собой всего несколько минут назад было невозможно. Солнце, вдруг вылетевшее из-за облака, вдруг вспыхнувшее и согревшее всё это, — вот она, причина невозможности повторения пройденного. Вот почему, продлив свой отталкивающий жест, он той же ладонью, как козырьком, прикрыл глаза и прищурился…
Освещённый теперь крылатым солнцем его дом стал виден отчётливей. Теперь он стал особенно притягательным, этот его дом, как красочный рисунок в детской милой книжке, как картинка в калейдоскопе, этот результат игры разноцветных и разноотражающих стёклышек: с чуть покосившейся сверкающей крышей, со всем его заманчивым обликом — сродни нежному касанию, с его общим креном над равниной и рекой на крутом склоне холма. Две лошади, рыжая и чёрная, паслись у его подножия. Какая-то сложная мысль, нет, тень мысли, поскольку она не была выражена словами, как серая дымчатая птица впорхнула в его череп и уселась там на турецкое седло, sella turcica. Но он не узнал её, не понял — что это за мысль, потому что она не была выражена в словах. Зато он вздрогнул, будто понял пророчество, нет, узнал собственное будущее. И тогда он закрыл глаза совсем.
— Тебе повезло, — сказал он себе ободряюще. — Это именно то, что тебе всегда было нужно. Оно самое.
Итак, все дороги равнины вели к его дому. Ему повезло, они вели туда, куда и он стремился. Итак, сказал себе он, ещё три лье дороги — и я дома.
Он прибавил шагу. В стороне от дороги взмывали и падали в болотце тёмные хищные птицы. На электрическом столбе, к которому не были протянуты провода, неподвижно стояли в гнезде два аиста. Между ними, кажется, темнела головка их детёныша. Гуси и утки, пасшиеся на лугу, собирались в группы и шли к реке. Всё это вызывало в нём ощущения поистине радостные, как будто он давно этого не видел, но всегда хотел увидеть снова. Как будто он возвращался в родной дом после долгого путешествия. Дорога вывела его к берегу реки, прямо на пляжный песочек. Здесь заканчивался последний участок хуторка-аппендикса, задней стеной руин его окраинной хаты. Холм с его домом начинался прямо перед ним, но по другую сторону реки. С этого берега он мог рассмотреть все подробности, весь участок вокруг дома, напоминающего капитанский мостик над палубой корабля — над равниной: поросший орешником клочок земли, странно изогнутые деревья, улёгшийся на крышу тополь, алые мальвы в высокой траве, выцвевшую веранду, в прошлом — несомненно зелёную, тёмно-серые рамы окон без ставен, красноватые стены и украшенную деревянным резным кожухом трубу. Торопиться было некуда: он был уже, собственно, в прихожей своего дома.