Борис Фальков - Горацио (Письма О. Д. Исаева)
Прочь её. Хотя… хотя и она подтверждает наш вывод. Ведь если душа вынуждена иногда уходить в пятки, то это значит, что ей есть откуда уходить. Ей есть что покидать при приближении опасности. То есть, и ирония, покушаясь на твёрдость нашей веры, на деле укрепляет её, подтверждая само непременное наличие постоянного обиталища души. Но всё равно — прочь её.
Оставим пятки, полезем теперь выше. Вот — живот, или чрево со всем содержимым его, а также то, чем оно сообщается с внешним миром. Сложная конструкция, действительно. Осмотрел? Теперь опять скажи: а это — дом ли это души твоей, всё это с его содержимым — храм ли это души твоей? Чёрт возьми! Ну, это уж совсем — нет, этого не может быть никогда! Так обязательно скажешь и на этот раз ты, на этот раз, собственно, воскричишь. И любая честная женщина — стоп, тут есть нечто сомнительное, не в этом ли различие между Адамом и Евой? — допустим, и любая честная женщина воскричит тоже.
Подымаемся c тобой всё выше и выше, но не забываем честно осматривать все попутные предметы. Все предполагаемые храмины души. Он усмехнулся, так как поймал себя на том, что действительно осматривал своё тело, пока подбородок не уткнулся между ключицами и не застрял там окончательно. Вот тут-то он и поймал себя на реальном действии, когда эксперимент зашёл в тупик. Что ж, от практического исследования придётся отказаться… И чёрт с ним, прочь и его, наша вера уже настолько окрепла, что ни в каких практических свидетельствах не нуждается. Пусть они надёжно подтверждали её до сих пор, теперь всё равно: прочь и очевидные свидетельства. Обойдёмся и без них.
Итак, голова. Что ж, и голова, как голова: уши, нос, голубые глаза, шкиперская бородка с проседью. Седина и на висках. Обычный и даже банальный набор наружностей. Но, как и живот — наружность, а содержимое его должно уже помещаться во чреве, так и содержимое головы, если уж предстоит его рассматривать, помещается в черепе. Черепная коробка искусно сработана, как изысканнейшая мечеть или сам Соломонов Храм. Стены её расписаны изнутри сложным орнаментом, вязью канавок для сосудов. Она разделена на несколько помещений, но есть там внутренний, защищённый всеми другими отдел. Все капища храма устроены совершенно, но это — в центре храмовых глубин — оборудовано недосягаемо совершенно. Оно вообще недосягаемо, так как поистине опечатано семью печатями. Толстые стены сложнейшей конфигурации защищают это капище. Оно имеет вид углубления, ямы с одним только узким лазом, одним, но и он перекрыт: туша мозга всей тяжестью лежит на этом отверстии. Все подходы к лазу также перекрыты. Бронированные двери с гарантированными замками, никуда не ведущие лабиринты, ловушки, пройдя которые — если бы это было возможно! путник оказывается там же, откуда начал своё путешествие, очень далеко от его цели, в одном из сторожевых капищ. А, может быть, он обнаружит себя вообще за пределами черепного чрева, снова среди банальных наружностей головы.
Но даже если путнику повезёт, и он пройдёт все лабиринты верно, не теряя нужного направления, если даже он обойдёт все ловушки, не попадёт в капканы носовых костей — os nasa, и его не зальют выделения слёзной железы, не ущемит слёзная косточка — os lacrimale, не рассечёт на части петушиный гребень crista galli, если даже он не провалится в ушную яму — sinuc sphenoidalis, он обречён вечно блуждать в этих окрестностях, которые так настойчиво пытается покинуть, чтобы проникнуть в их нутро. Прозванные гипоталамусом, окрестности какого же они нутра? Что оно такое, это нутро, не подлинное ли обиталище души? Прислушаемся к нашим ощущениям, ко внутреннему голосу, не протестует ли он снова, не готовит ли он, чья честность уже неоднократно проверена, всё тот же ответ: нет, никогда, этого не может быть!.. О, удивление! О, радость… На этот раз он, честный, молчит.
Что же случилось, почему в неуверенности застыли и самые честные? Пойдём, пойдём дальше… Скорей. За неимением возможности смотреть наружными глазами, осмотрим найденное внутренними очами воображения, которому принадлежит и тот самый честный внутренний голос. Вообразим: вся в паутине каналов слуховой, зрительной, обонятельной, и многих других, ещё не классифицированных человеком связей с наружным миром, в яме, в этом внутреннем капище не лежит — а подвешен на отросшей от мозга тонкой ножке некий плод, ягода, похожая на чернослив. Его влажная розовая мякоть преисполнена сладости и ужасной вони самых сокровенных выделений плоти, его сферичная форма абсолютно совершенна, как может быть совершенен лишь наделённый изъяном шар. Неизвестно, для чего он там подвешен. Но зато известно, что с обрывом хрупкой ножки плода — обрывается жизнь во всём огромном теле человека. То есть, погибает то, что заслуживает этого названия: жизнь. Если сорвать этот чернослив с его ветки, — о, заманчивое действо! — во все храмины тела ворвётся смерть, и всё в этих храминах превратится в смерть. Жизнь бесконечная отступит, и уступит место вечной смерти. Время уступит вечности. HYPOPHIS — имя этой сладостной, с траурно-фиолетовым нутром, с чёрно-серебряным пушком сливы.
Все другие элементы тела имеют вполне известные функции, известны их пристанища-органы, известен также механизм их отправлений. Только эта соблазнительная слива загадочна, как женщина в парандже. Что там, под, за паранджой — прекрасное или ужасное? Скорее, и то, и другое. Из всех пристанищ элементов жизни тела, жизни вообще, лишь пристанище души не определено, хотя исполнение ею важных функций признано всеми. Нужно ли что-нибудь добавлять к сказанному? Или — не будем притворяться непонимающими? Давай честно признаем: иного пристанища души, кроме гипофиза, в теле не предусмотрено. Хоть тысячу раз внимательно осматривай его — другой предназначенной ей храмины не найдёшь. Прислушаемся к честнейшему внутреннему голосу, устремим молча — ибо и он продолжает молчать — на него вопрошающий и неумолимый внутренний же наш взор. И что же? Неужели, снова молчание?
Нет, на этот раз и честнейший вынужден признать: да. Да, гипофиз есть вместилище души нашей. Теперь это должны признать все. То есть, теперь это должен признать каждый: он есть вместилище души моей! Ибо нашей души не существует, душа есть личность, обладающая главнейшими свойствами личности: одиночеством перед лицом жизни и смерти. Одиночеством, разделяемым только с одной подругой души, вступающей в диалог с нею: с самой собою. Время и одиночество во времени, вот постоянная тема их диалога. «Но нет!..» — так беседуют обычно они, мучимые внутренней противоречивостью темы, — «но да».
Вечность — удел души общей, народной, если бы так можно было выразиться… Удел умозрительный и зыбкий, как и предел, в котором он обитает. Это умопостигаемый предел. Постучи, то есть, обмозгуй пару раз умишком — и обрящешь. Но ты, сидящая в своём турецком седле — sella turcica — повильно, как дикарь-казак, ты, кормящаяся из посуды носа, ушей, глаз, ты, личная душа! К тебе достучаться можно лишь сердцем, умишка лишённым, безумным сердцем души. То есть, лишённым нашего извилистого умишка рассудка, но не лишённым своего собственного, сердечного, прямого. К тебе достучаться можно, стало быть, только прямо: грохнув в запечатанную семью печатями бронированную дверь. Не значит ли это постучать сначала в преддверие твоё, в сосцевидный отросток? И подождать, последует ли хотя бы слабый ответ?..
Он и в самом деле поцокал указательным пальцем по сосцевидному отростку у правого уха. И действительно: услышал слабый ответ. Как хорошо, душа моя, что ты так надёжно защищена, послал он мысленный привет через все двери и лабиринты. Но почему же тебя, при всей твоей защите, так легко достают и кусают мелкие, ничего для других душ не значащие неприятности? Чем ты отличаешься от души всеобщей — ясно. Ту и не пытаются кусать временные комариные неприятности, она и сама, огромная неприятность, вечножуткий крокодил, закусает до смерти кого захочет. Но чем же ты, душа моя, отлична от иных личных душ? И — зачем, добавил он вслух.
Вот так, не отводя глаз от души своей и, разумеется, от живота, то есть, с потупленной головой он ступил на деревянный мостик, переброшенный через затоку. А с него, трогательного, на луг. И только тогда переложил тяжёлый портфель в другую руку. Следуя за перемещением портфеля, он повёл глазами слева-направо, поднял их и, наконец, оглядел открывшийся ему пейзаж.
— Господи! — воскликнул он, не без лукавой надежды быть услышанным. Шагах в десяти от него из травы выпорхнула серая птица и снова упала в заросли, но уже подальше. — Это что же, вот, — всё мне?
Для одного человека, и вот так сразу, этого всего было и впрямь многовато.
Может быть, впервые в его жизни профессиональная игра с самим собой в казаки-разбойники, где и казаком и разбойником был он один, прервалась. Была отложена на потом. Напряжение полифонической музыки, постоянно звучавшей в его нутре, ослабло, её материя разредилась, и в разреженное пространство между голосами включилось нечто новое, до тех пор не проникавшее туда: то внешнее, что до сих пор было не он, что было иное. В один миг ему было дано то, чего он втайне желал и боялся: падение барьера между собой и всем прочим. И в этот миг в него хлынуло очень, очень многое… Этого иного было просто слишком много. Его не вмещало стремительно взбухшее, вздувшееся чрево Я, этот вмиг переполнившийся родовой пузырь. Он понял, если не стать в тот же миг прозрачным для хлынувшего извне потока, если хоть чуть-чуть ему посопротивляться, попытаться отстоять, уберечь что-нибудь из своего прежнего Я, взрыв неизбежен. Он понял: ещё немного посопротивляться внешнему натиску пузырь чрева и его содержимое, само сердце его переполнится и с грохотом лопнет, взорвётся. Пользуясь новейшими находками в области спиритологии: не сердце, этот жалкий кусок дрожащей мышцы, а нежный, вдруг оказавшийся нагим, гипофиз.