Сири Хустведт - Печали американца
— Думаешь, раз ты больше, я тебя буду слушаться? Ты вообще дубина, вот ты кто! — Короткий прутик летит вверх. — Хватит, раскомандовался!
— Я главный! — произносит длинный прутик голосом погуще.
— Ну уж нет, — пищит короткий прутик, — потому что я суперменка!
Суперменка проносится у меня над головой.
— А можно, доктор Эрик придет к нам в школу на спектакль? В субботу, да, мам? Называется «Варежка». Я буду Варежка, — колокольчиком звенела Эгги. — Вы придете потом, да?
Я обрадовался этой забрезжившей надежде. Хотя со стороны Миранды не было ни флирта, ни хотя бы намека на то, что ее чувства ко мне как-то переменились, два часа ее тело находилось в нескольких сантиметрах от моего. В воображении мне достаточно было протянуть руку, чтобы дотронуться до ее бедер, или я мог перекатиться и прямо на этом же пледе обнять ее. Вечером того же дня я поговорил с мамой и Ингой по телефону, потом пару часов посидел с книгой в кабинете и совсем уже было собрался ложиться спать, но вдруг почему-то подошел к окну. Возможно, я безотчетно прислушивался к голосам, едва доносившимся с улицы, или просто машинально посмотрел туда, как часто делают люди, и это было случайное совпадение, не знаю, но только из окна второго этажа я увидел Миранду и Лейна, стоявших под фонарем. Он попытался притянуть ее к себе, она пару секунд упиралась, но потом как-то обмякла и почти упала в его объятия. Я смотрел, как они целуются, как вместе идут по дорожке к дому и поднимаются на крыльцо. Я еще какое-то время подождал, надеясь, что Лейн снова появится в поле зрения, когда пойдет назад, но из дома никто не выходил.
Лежа в постели, я вспомнил конец второй строфы из сонета Джона Клэра:
Я всем чужой (кому ж ярмо на шее
Захочется) — чем ближе, тем чужее.[50]
Я дважды повторил про себя эти строки и принял маленькую белую пилюльку.
При первом же взгляде на Бертона я заметил в нем перемену. Я сел за столик, а сам все ломал голову: откуда возникло это ощущение новизны? Может, он как-то по-другому стал сидеть? Или меньше потеть? Или лучше одеваться? Но в кресле мой старинный приятель по-прежнему сидел мешком и лицо его лоснилось. Свои объемистые средства индивидуальной защиты он, должно быть, не надел, поскольку рубашка под мышками была много темнее, чем на груди. На шее болтался завязанный петлей шарф цвета охры, но этот обтреханный предмет туалета был единственной претензией на дендизм, все остальное — и рубашка и штаны — явно от щедрот Армии спасения. Когда Бертон позвонил мне, я с готовностью откликнулся на приглашение поужинать, поскольку это могло отвлечь меня от раздумий о «Варежке». Я так до конца и не решил, стоит ли идти на этот детский спектакль, и от этих мыслей у меня до того пухла голова, что в конечном итоге детский утренник перерос в символ возвращения Лейна, отца под вопросом и любовника под подозрением, которого я видел всего два раза в жизни и оба раза в темноте.
— Я уже говорил тебе по телефону, что мы хотели бы тебя призвать, — сообщил мне Бертон за лазаньей, — ну, «призвать», наверное, звучит слишком по-армейски, я теперь стараюсь всячески избегать любых военно-полевых аллюзий, мы хотели бы тебя склонить, нет, точнее, мы хотели бы поспособствовать твоему участию в наших ежемесячных заседаниях. И отсюда дополнительный плюс: счет за этот ужин, официально являющийся установочным мероприятием, может быть вычтен из налогооблагаемой базы. Я говорю «мы», подразумевая Институт нейропсихоанализа, провозвестник нашего завтра, апологет добрососедства между различными дисциплинами, так что, бог даст, и на извечную дилемму — мозг или сознание — удастся взглянуть по-новому. Заседания каждую первую субботу месяца, ровно в десять. Сначала лекция по нейробиологии, потом обсуждение на семинаре. Лекторы — сплошь светила: Антонио Дамасио, Джозеф Леду, Эрик Кандел, Яак Панксепп, Марк Солмс. Собирается человек двадцать, иногда тридцать. Такая, знаешь ли, разномастная шайка-лейка, которой палец в рот не клади: нейробиологи, психоаналитики, психиатры, фармакологи, неврологи, ну, еще парочка спецов по искусственному интеллекту и робототехнике. Из историков только я. Встретил там одного парня, Давида Пинкуса, занимается исследованиями мозга в аспекте эмпатии. Весьма, весьма интересно. Зеркальные нейроны[51] и все такое.
Бертон глубоко вздохнул и утер потный лоб платком, что привело к тому, что в довольно косматых волосах его правой брови появился томатный соус, а передо мной встала дилемма: сказать ему об этом или нет. И в том и в другом случае он бы все одно провалился сквозь землю от смущения. Я сидел, созерцая соус, а Бертон тем временем не скупился на разъяснения и примеры, весьма, кстати, пространные, смыкания между дисциплинами. По его мнению, предложенное Фрейдом еще в 1895 году понятие «последействия»[52] имеет массу общего с появившимся много позднее в нейробиологии термином «реконсолидация».[53] Мы не можем говорить о незыблемости памяти, она очень изменчива, и наши воспоминания о прошлом претерпевают изменения под влиянием сегодняшнего дня. Я дождался паузы и постарался как можно мягче сказать ему, что малая толика ужина осталась у него на брови. Покраснев как маков цвет, Бертон принялся вслепую бешено оттирать перепачканные волоски, пока я не успокоил его, что теперь все чисто. Он погрузился в молчание, опустил глаза, несколько секунд разглядывал тарелку, потом поднял голову, открыл было рот, словно собираясь что-то сообщить, но оттуда не вырвалось ни звука. Посмотрев эту пантомиму дважды, я не выдержал:
— Мне кажется, тебя что-то тревожит.
— Мне не очень ловко касаться этой темы, — сказал он, — потому что она имеет отношение к Инге.
— Какое?
Бертон почему-то напоминал мне моржа. Возможно, виной тому были мешки под глазами, придававшие трагическое выражение его и без того скорбной физиономии. Я сидел и ждал, пока он соберется с духом, а у самого в голове звучали слова из «Алисы в Зазеркалье»: «И молвил Морж: „Пришла пора подумать о делах!“» Ну что ж, все правильно, это мы и есть: приземистый влажный Морж и высокий сухопарый Плотник. Дивная парочка, страннее не придумаешь, короли и капуста.
— Я считаю своим долгом предупредить тебя, точнее оповестить, что факты, которые, по моему мнению, необходимо придать огласке, могут носить неприятный, неприглядный и даже неприличный характер.
Бертон вздохнул, утер пот, ручьями бегущий по лицу, и очертя голову ринулся вперед:
— То, что я имею сообщить, касается, точнее связано, именно теснейшим образом связано, — подбородок Бертона дрожал, как желе, — с Генри Моррисом!
— С Генри Моррисом? — переспросил я. — Тем самым? Ингиным знакомым?
Он кивнул и произнес, не поднимая глаз от стола:
— Я, э-э, ну, одним словом, я веду наблюдение за Ингой.
— Что-о-о? — оторопело протянул я.
Бертон в ужасе замахал лапками, чтобы я понизил голос, потом еле слышно пробурчал:
— Просто проявляю, так сказать, бдительность.
— Это Инга попросила тебя проявить бдительность?
— Нет, я бы так не сказал.
— А как бы ты сказал?
— После той… коллизии в парке и ужина, очень, кстати, приятного, очень, так вот, я по собственному почину решил, что надо быть настороже.
— Настороже. Час от часу не легче. Бертон, дружище, ты хочешь сказать, что ты Инге сторож? Ты следишь за ней и Генри? Чего ради?
Это был вопрос сугубо риторический. Конечно, ради любви. Он сам, призвав на помощь любые слова, кроме самого главного, сознался, что глубина чувств, которые он испытывает к моей сестре, в той или иной степени дают ему право следить за нею. Все это время бедный пылко влюбленный Бертон целыми днями ходил хвостом за Моррисом и Ингой «для ее же блага».
— Я убежден, — сказал Бертон, — что Моррис в личной жизни не слишком щепетилен.
— Ты о чем?
— Я видел его с той женщиной, из парка, — мрачно прогудел он. — И слышал, как они говорили о каких-то письмах.
Схватив вместо носового платка салфетку со стола, он яростно отер ею лицо.
— Ее зовут Эдди Блай, она снималась в фильме по сценарию Макса Блауштайна. Я заранее прошу прощения, что оскорбляю твой слух, но эти двое, по-моему, спелись.
— Я не понимаю, как ты смог разобрать, о чем они говорили. Моррис же наверняка запомнил тебя на ужине. Неужели он тебя не узнал?
Лоб Бертона опять покрылся испариной. Салфетка и носовой платок пошли в ход одновременно. Несколько раз ткнув ими себе в лицо, он хриплым шепотом выдавил из себя:
— Конспирация!
Однако, как выяснилось, Бертон, даже инкогнито, не сумел подобраться к Моррису и его даме, которые сидели в ресторанчике в Гринич-Виллидж, достаточно близко, и говорили они тихими голосами, но он клялся, что несколько раз слышал, как Моррис произнес слово «письма». Еще он сообщил, что прямо посреди разговора Эдди Блай вдруг принялась плакать навзрыд, потом почему-то помянула свое участие в собраниях Общества анонимных алкоголиков и еще говорила о каком-то Джоэле. За все время она выпила три чашки эспрессо, и не успели они с Моррисом выйти на улицу, тут же закурила.