Николай Студеникин - Перед уходом
10
У автостанции, рядом с разномастными автобусами, стоял и грузовик с кузовом, набитым мешками, — тот самый, за которым, пыля босыми ногами, гнались мальчишки в Сверкунове, один — удачливый, другой — не очень. Кабина грузовика была пуста, дверцы распахнуты. У заднего борта топтался… Серега-айнцвай.
Наташа вспомнила, что странную эту кличку Серега заработал еще в детстве. Когда мальчишки играли в войну — а во что еще могут играть мальчишки? — Серегу, как самого слабого, трусливого и безропотного, заставляли обычно изображать фашиста или беляка, что, правда, случалось реже, только после какого-нибудь фильма о гражданской войне, показанного днем в клубе, где с детишек брали гривенник за вход, а до реформы — рубль. Серегу убивали, брали в плен, иногда великодушно миловали и отпускали с миром «домой», а иногда, разгорячась, и лупили по-настоящему, до крови, которая немедленно всех отрезвляла… С тех пор прозвище и прилипло к нему как банный лист.
Заметив брата и сестру, сошедших с автобуса, Серега засуетился, стал поспешно натягивать какие-то веревки, перевязывать узлы. Один узел показался ему слишком тугим, и Серега, дуралей такой, даже жалко его стало, потянулся к узлу зубами. «Ой, как бы Витя его не увидел!» — испуганно подумала Наташа и, чтобы отвлечь брата, спросила:
— Витя, а это что там такое?
«Там» — это, конечно, в стороне, противоположной той, где маячил Серега. Однако Наташина наивная уловка не помогла, хотя как раз «там» какие-то люди натягивали колышущийся и вздувающийся брезент на крышу большого круглого балагана. Рядом на сборном фанерном щите был смело и грубо намалеван мотоцикл, несущийся по вертикальной стене. Вытесненный другими зрелищами из больших городов, аттракцион, которого никогда не видела Наташа, забирался в глубинку, где он еще собирал зрителей. Пресыщенность — болезнь века. Никого ничем не удивишь!
— А? Где? Что? — Витька покрутил головой и, разумеется, сразу увидел Серегу-айнцвая. А увидев, лениво проговорил: — Эге! А вот и он, моего сердца чемпион!
Серега замер, будто заколдованный, оставив злосчастный узел в покое. С вытянутой кадыкастой шеей, он показался Наташе таким маленьким, таким жалким, что она задохнулась от брезгливой жалости и дернула брата за рукав:
— Не трогай его, Витя! Не трожь, я тебя очень прошу!
— Э, нет, погоди! — Витька довольно невежливо отмахнулся от сестры и — Сереге, издали, маня пальцем: — А ну-ка, голубок, шагай сюда, шагай, не бойся! Айн, цвай, драй!
Серега послушно приблизился — тихий, скромный.
— Здравствуйте, — вежливенько сказал он и кепчонку с головы прочь, смял ее в кулаке.
«Ага! А вчера, когда в «магнитку» бежал, отвернулся», — с обидой припомнила Наташа. И жалость улетучилась. А брезгливость осталась.
Витька спросил, воинственно подбочась:
— Н-ну, куда путь держишь?
— Я-то, Вить? А в город! Председатель команду дал. Привоза, понимаешь, не будет — понедельник же, глухо все, хоть шаром покати. А мы как раз тут как тут, с картошечкой с последней подкатили, пятиалтынный кило. Всю прямо с кузова расхватают! Вот тебе и деньжата в колхозную кассу для всяких нужд… — Серега поднял глаза к небу. — Председатель у нас — голова! Картошка-то нынче… Основной продукт! Здорово соображает!
Витька заинтересовался:
— Торговать, значит, будешь? Доверили? Поштучно или на вес? Гирьки-то, умница, гляди не перепутай!
На какой-то миг Наташе показалось, что брат ее похож сейчас на огромного сытого кота, который лениво забавляется с маленькой, серенькой, насмерть перепуганной мышью: и кушать сейчас не хочется, мр-р, и отпустить жалко — все-таки деликатес, не всякий день отведать случается.
— Я? Нет, — торопливо ответил Серега. — Я — сгрузить! Вообще — для помощи, на подхвате… А ты, Витя, не обижайся на меня, зла не держи. Я ведь по-глупому, в дым пьяный был. Это Поликарпыч все, его работка! Он стелет мягко, вроде друг задушевный, лучше его на свете нет, а ежли вдуматься… Мог же ведь и не слушать, мало ли кто что по пьянке буровит? Ему б меня в три шеи погнать, а он вежливенько за стол в саду усадил, бумагу дал, карандаш. Лампу-переноску включил, диктует: «Пиши: я, такой-то и такой-то, проживающий там-то и там-то…» Потом понятых собрал и пошел, он свой план выполняет! Меня тоже штрафанул. Вместо спасиба. За появление в нетрезвом состоянии…
Витька прищурился, как при стрельбе в цель:
— А ты думал, премию тебе дадут? Значок на грудь? Тридцать этих, как их, отсчитают, сумма прописью?
— Витя, я на электричку опоздаю, — напомнила, нервничая, Наташа. — Жаль, вчера не уехала! Сам же отговорил! Ну, Витька же! Ты что — глухой?
Но старший брат, не оглядываясь, ответил:
— А зачем тебе электричка? Эти друзья тебя прямо до места доставят! Вроде такси!
— Да-да, Витек, — преданно заглядывая ему в глаза, заспешил, заторопился Серега. — Ну, конечно… Надо только Агафьину сказать будет — Агафьин с нами за главного, ждем его как раз, — может, втроем в кабине поместитесь, ребенка на руках, а я — я в кузове все равно, на мешки сяду, у меня и местечко есть, как сердце чувствовало — приготовил! Сюда-то и я в кабине, а здесь Агафьина заберем. В кузове хорошо — ветерок, видно все! И курить можно.
Наташа даже притопнула ногой:
— В головах у вас ветерок — у обоих! Тесниться еще, вонью дышать бензиновой. Агафьин ваш слюнявый за коленки хватать станет, знаю я его! Ни одной юбки не пропустит. Вон — идет. Вышагивает, будто мистер Твистер! Нет уж. Еду электричкой!
К грузовику, сопровождаемый пожилым степенным шофером, действительно приближался Агафьин — чернявая, золотозубая, таинственная личность, которая проживала здесь, на станции, в многоэтажном доме со всеми городскими удобствами и телефоном, однако работала у них в колхозе — числилась заместителем председателя по общим вопросам. Сам председатель считался мужиком хорошим и душевным, а вот Агафьин — плохим, хуже некуда. Таково было распределение ролей. К слову сказать, Агафьина оно ничуть не тревожило. Кроме улаживания всякого рода спорных дел, которые председатель предусмотрительно перекладывал на его плечи, Агафьин ведал еще «внешними сношениями»: пробить, достать, выменять… Вот тут он не знал себе равных, был королем. Старушки потемней, ущемленные им, шамкали, что он не иначе, как цыган по происхождению, потомок ярмарочных барышников и конокрадов, но Агафьину на их речи было наплевать. Свое дело он, бывший железнодорожник, знал назубок, имел связи, а брань на вороту не виснет, дело известное.
— Ну, счастлив твой бог, гнида! — обратясь к Сереге, воскликнул Витька. — Пошли, сестренка! Монах с ними!
— И давно пора! Связываешься с каждым…
Автостанция осталась позади — плоская крыша, залитая смолой, стекло, бетон, суета, автобусы, люди. А когда зашагали по аллейке, пестрой от теней трепещущей листвы, Наташа вспомнила свои субботние ночные страхи — за сумку, за сына, за саму себя, наконец. Может быть, и тот парень, небритый, в мохнатом, поношенном пиджачке, тоже из Витькиных приятелей? Ими ведь хоть пруд пруди. Все его знают! Хотя нет, тот вроде постарше…
— А ты папу нашего помнишь, Вить?
— Отца? Есть такое дело! А как же? — И Витька, ее брат, громкоголосый грубиян и задира, улыбнулся вдруг нежно, рассеянно и печально. — Он, когда бывал выпимши, плясать меня заставлял. Так, всухую, без музыки. Сядет, бывало, на крыльцо. «Ну, давай, — говорит. Победитель! — В ладоши хлопнет и заведет: — Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!..» Я и пошел босыми пятками топать — и как хошь, и вприсядку! Знаю, что потом конфетку даст, припасена у него. Чем я хуже цыганенка? А ты — помнишь?
Наташа вздохнула:
— Смутно, знаешь… Кашель один!
А еще? Ну, что еще? Не фотографии, нет, не фотографии с фигурно подрезанными краями, даже не продолговатый мшистый холмик на кладбище за церковью, огороженном только с трех сторон, где в изголовье отцовой могилы врыт сваренный из полых двухдюймовых труб крест — копия тех меловых осьмиконечных крестов, которыми мама, воюя с нечистой силой, метит двери; концы у этих труб расплющены, обрезаны углами и потому похожи на наконечники музейных копий. Не то, не то! Что-то другое — живое, главное, нужное. Но — ускользало! И будто пронафталиненные тряпки из сундука, через плечо полетели клочья детских воспоминаний. Что? Ну, что же? Нет, не доискаться, не поймать…
Ах, да! Стружки — кудрявые, свежие, восхитительно пахнущие, целыми ворохами. И еще — шоколадного цвета, грубые, как сухой навоз, плитки клея, в которых спрятана ужасная вонь. И как Наташа могла забыть это? Столярный клей варят из рыбьих костей. Их папа был столяр. Не краснодеревщик, конечно, нет — вязал рамы, делал лавки и табуретки, но все, кто еще помнит его, говорят: неплохой… У привычной, давней горечи был едва различимый, желтый, тоскливый вкус полыни. Несколько шагов брат и сестра прошли молча, потом Витька сказал: