Вернер Гайдучек - Современная повесть ГДР
Кто оставлял позади вторую гостиницу и устремлялся выше, к гребню горы Кёнигсхёэ, тот останавливался в солидной каменной постройке, приличном ресторанчике со смотровой башней и обслугой. Тот же, кто проходил мимо и этого строения, шел в Дом любителей природы. Значит, он был левым, а может, даже красным. Этот наполовину каменный, наполовину рубленый крепкий дом расположен был на склоне гребня и хорошо защищен от ветра. В двух светлых залах со множеством окон стояли массивные деревянные скамьи и столы, на открытой деревянной веранде висела картина Хекеля[8]. В углу громоздился большой граммофон, рядом шкафчик, полный пластинок с танцевальной музыкой и модными шлягерами типа «Ты умеешь свистеть, Иоганна?», но была там и пластинка с «Интернационалом», и «Братья, поднимемся к солнцу, к свободе». Чистенькая, вылизанная кухня была всегда открыта взорам гостей, там готовили гороховый суп, жареную свинину, кофе (ячменный, ржаной, бобовый или же смешанный, ржано-бобовый, — все на разную цену, как правило скромную). Посетители ели принесенные из дому хлеб, яйца, панированные шницели и пирожные, пили малиновый сок или лимонад, лишь немногие позволяли себе взять кружку пива, а курить считалось чуть ли не хулиганством, здесь этого не допускали. После обеда семьи располагались вокруг дома, за кустами, под деревьями на шерстяных одеялах, принесенных в рюкзаках. Знакомые обменивались визитами, всегда заранее спрашивая, не помешают ли. Обсуждали дела в мире, опасность войны, итальянское наступление, налеты на Абиссинию, новую архитектуру в Москве, перемещение большинства текстильных фабрик на Балканы из-за дешевой рабочей силы, рост в стране числа правых, коалицию в Пражском парламенте. Заходил разговор и о мощи Красной Армии, о линии фронта в Испании, восхищались Пасионарией, фотомонтажами Джона Хартфилда[9]. Все чаще задавались вопросы о процессах в Москве, и ответить на них было все тяжелее, рассказывали друг другу сцены из последних чаплинских фильмов или из последних русских фильмов и уже ближе к вечеру собирались домой, чтобы поспеть в город до наступления темноты.
У каждого воскресенья был свой заведенный порядок, и мальчик желал от всего сердца, чтобы Хильда тоже ходила с ними в горы: он знал, что Эрих на неделе снимает комнатку в Доме любителей природы. Но по воскресеньям его там не бывало, и Хильда оставалась дома. Вечером, когда семья возвращалась домой, ее еще не было, приходила она совсем поздно, когда все спали, а утром от нее иногда пахло кислым вином. Что-то случится, часто думал мальчик и боялся, что случится непоправимое. А как было бы хорошо провести воскресенье всем вместе, с Хильдой и Эрихом, отцом и матерью, сидеть на поляне на одеяле, поедая пирожные и шницели и надеясь на лучшее, на то, что все наконец-то пойдет своим спокойным приятным чередом, и предвкушать радость от следующей встречи.
Однажды в субботу он спросил Хильду:
— А почему у тебя с Эрихом так по воскресеньям? Я не понимаю.
Он никогда бы не отважился спросить ее об этом, если бы его не разморило чувство домашнего уюта, тепла и тихого довольства всем миром, посещавшее его каждую субботу после обеда. В квартире пахло воском. Натертый паркет был застлан старыми газетами, чтобы сохранить чистоту до воскресенья. К запаху воска примешивался аромат свежемолотого кофе и сдобного пирога и острый запах спиртовки, на которой кипятилась вода для кофе.
Хильда, ловко управляясь с кофейными чашками, щипцами для сахара и спиртовкой, ответила, понизив голос, словно в комнате был еще кто-то:
— По воскресеньям в горах не видно, кто пришел в дом. Появляется целая толпа неизвестных. Среди них могут быть всякие люди. Для слежки воскресенье самый удобный день.
Мальчик испугался. Так, значит, кроме явных «истинных патриотов», есть куда более опасные, замаскированные?
— На десяток таких, — продолжала Хильда, — приходится один-единственный наш, да и то в лучшем случае. Здесь ведь все работают на тех, в рейхе. Эриха никто не должен знать в лицо. Поэтому он и одевается так неброско, и прическу меняет то и дело.
— А почему он живет наверху, а не в городе, где ему было бы легче скрыться?
— Все равно, — ответила Хильда. — Они ищут его и выслеживают повсюду. Это выяснилось недавно. Поэтому такой тихий, укромный уголок сейчас самый надежный. В будни там видно всех, кто приходит, кто уходит.
Она откусила пирог, отпила кофе, добавила сахара, долго размешивала его ложечкой, серьезно глядя мальчику в глаза.
— Если однажды я не вернусь, — произнесла она, не отводя взгляда (мальчик сидел, притихнув, и со страхом ждал, что она сейчас скажет), — если однажды меня больше здесь не будет, знай, я у Эриха. И останусь с ним. Нет сил все время бояться за него, нет сил быть так далеко от него. Зачем тогда я приехала, верно? Никому не говори об этом, даже тогда, когда наступит такой час…
Она поднялась, достала из кармана фартука носовой платок, вытерла глаза.
— Обещай мне.
Он хотел пожать ей руку и дать честное слово.
— Поклянись, — сказала она и поцеловала его в щеку. — И не забывай меня.
— Никогда, Хильда.
— Поклянись.
Он поцеловал ее так же, как она его.
— И Эриха тоже не забывай.
— Клянусь, — сказал он, но больше не поцеловал ее.
— Ты веришь, что все будет хорошо? — спросила Хильда.
Он слышал, как неуверенно звучит ее голос, и хотел бы подбодрить ее, но не мог.
— Нет, — произнес он наконец.
Она печально кивнула:
— Вот видишь, так оно и есть.
Он не осмелился взглянуть ей сейчас в лицо. По стене склада на противоположной стороне улицы карабкался дикий виноград, расцвеченный сочными красками осени. В кухне пахло кофе, пирогом и воском. Суббота, думал он, это суббота. Такой помню субботу с младенчества. Мальчика охватило чувство защищенности и покоя. Он уткнулся Хильде в плечо.
Несколько дней спустя решили пойти в городской театр на премьеру комической оперы, написанной изгнанным из Германии поэтом. Либретто было положено на музыку здешним композитором левого толка. «Истинные патриоты» заявили протест, и мать купила четыре билета, чтобы поддержать своими деньгами людей, на чьей стороне были симпатии семьи. Директор театра приехал из рейха после того, как черные мундиры отвезли его в лес под Бреславль и угрожали ему, пока он не согласился покинуть город и очистить театр от жидовского засилья. Вслед за ним в Богемию уехали многие актеры. Здешний театр от этого очень выиграл, получился на редкость хороший ансамбль.
Семья собиралась в театр, как на праздник. Хильда выглядела в темном платье очень стройной. Они шли не спеша по городу, в предвкушении предстоящего удовольствия. Единственно, отчасти омрачало вечер то, что отец не знал ни либретто, ни музыки. А он всегда твердил мальчику, что неотъемлемой частью удовольствия от оперы является узнавание знакомых мелодий. Иначе для чего тогда изобрели радио? С утра до вечера из приемника неслись увертюры, дуэты и хоры, а потом в театре, после долгих часов заучивания, ты наконец мог понять оперу во всем ее ночном беспримерном блеске.
Они сидели во втором ярусе, полные нетерпеливого ожидания. Но уже после первой картины настроение несколько упало. Все были разочарованы: тот, кого они считали своим соратником, явил на свет весьма плоское творение. Становилось ясно, что в этот вечер левые и либералы выглядят не лучшим образом. Либретто оперы было создано по мотивам «Минны фон Барнхельм» Лессинга, а музыка отличалась приятненькой незначительностью. Ожидания готовой к борьбе и противостоянию публики увядали с каждой сценой. И когда все уже начали опасаться полного провала, произошло нечто непредвиденное.
Действие разыгрывалось во времена после Силезской войны, в харчевне на постоялом дворе. Один певец играл прусского офицера с ухарскими замашками. Он вел себя соответственно тому, как в Богемии представляют себе пруссаков. Хозяин харчевни, в которой все происходило, так ответил на одну из северо-немецких солдатских шуток офицера: «Господин лейтенант, мы здесь не в Пруссии, однако». Актер, к которому была обращена реплика, эмигрировавший вслед за директором театра, пробормотал себе под нос, тихо, но так, что его услышал весь театр, и таким тоном, что было ясно — он уже тысячу раз продумал эту мысль: «И слава богу». Театр замер. Раздались смешки, затем аплодисменты, пока еще скромные, одобряющие шутку, и не громче, чем того требовала соль репризы. Отец прыснул со смеху и вовсю захлопал своими загрубевшими от столярных работ ладонями. Его хлопки прогремели на весь ярус. Мать затаила дыхание и испуганно огляделась: нет ли поблизости знакомых из «истинных патриотов». Мальчик тоже захлопал. Руки Хильды обхватили обтянутые плюшем поручни, окружавшие ярус. Бледная, она неподвижно смотрела на сцену. Тут слово взяла противная сторона. Она чувствовала себя захваченной врасплох и пыталась за счет силы звука наверстать упущенное. Раздалось шиканье, свистки в два пальца, крики протеста. Когда в ответ усилились аплодисменты, прозвучали отдельные громкие возгласы: «Наглое жидовское отродье!» На это сторонники импровизированного текста скандировали: «Мы здесь не в Пруссии, однако!» Новый взрыв смеха. «Ну погоди, Итциг. Расплата придет скорее, чем ты думаешь!» — кричали в зале. Скандал разрастался. Хотели позвать полицию, но дежурный спокойно сидел на месте, держа каску на коленях. С яруса кто-то выкрикнул: «Спустите этого жиденка со сцены, а уж остальное я сам доделаю!» «Коричневый сброд, сволочи, нацистские прихвостни, банда насильников, убийцы!» — закричал со сцены певец, вызвавший эту бурю. «Жид, подохни!» — скандировали в зале, а потом группа людей завела песню «Наши ряды сплочены». Ее встретили бурной овацией «истинные патриоты». На сцену полетели какие-то предметы. Певец сделал неприличный жест, выказывая свое презрение. «Мы так начистим тебе морду, что ты забудешь, как вылезать на сцену!» — заорал господин из первого ряда. Полицейский, надев каску, поднялся с места. Зрители, набычившись, группами стояли друг против друга. Но прежде чем полицейский бросился их разнимать, на подсвеченную снизу сцену выпорхнула субретка. Мальчик увидел свет, сияющие глаза, декольте, обнаженные руки и жест, умоляющий прекратить хаос. Чудное создание стояло в свете рампы, выставляя напоказ свое тело, дабы подкрепить просьбу. Она понимала, что из сотен мужчин не найдется ни одного, который бы мысленно не дотрагивался до нее, не обнимал, не желал бы обладать ею, а не просто любовался ее обликом, и, воспользовавшись мгновением, она поманила всех к себе, предлагая им себя, ради покоя этого вечера, ради примирения, ради выживания в искусстве. В надежде спасти оперу, музыку, певца она вступила в борьбу с целым миром, который ворвался сюда во всей своей жестокости и грубой, жаждущей убийства сути. Мальчик чувствовал, какая сделка совершается на его глазах. За ее наготу, за ее предложение себя, за униженную просьбу сии господа милостиво дарили ей этот вымоленный покой, и даже мальчик чувствовал себя плененным ею. О ты, прекрасная женщина, заставь пасть их на колени, дай им глядеть на тебя собачьими взглядами, сделай их всех своими верноподданными, играй их желаниями, обмани их, допой эту пьесу против всех них до конца, и если они не поползут за тобой, как дрессированные собачки, пусть разорвут меня на тысячу кусков.