Маргарет Лоренс - Каменный ангел
Поостерегись, девочка. Потом пожалеешь.
Как она красиво накрыла на стол. Он пинает бревно ногой, и вся эта сервировка летит в тартарары. Блюдо падает, и жаркое из мха оказывается на земле.
— Ты все поломал! — кричит она. — Дурак! Противный дурак!
За это, юная леди, я бы вымыла вам рот с мылом, будь вы моей внучкой.
— Так тебе и надо, — мрачно говорит Кенни. — Только и умеешь, что в дом свой играть. Это скучно.
Я больше не могу оставаться в стороне и поддаюсь ужасному искушению помирить их.
— Привет, — тихо, чтобы не напугать их, говорю я. — У меня есть настоящая еда. Хотите, дам вам ее для вашего дома?
Они прыгают навстречу друг другу и стоят рядом, глядя на меня широко раскрытыми глазами. Я доброжелательно улыбаюсь и указываю на мой пакет из магазина. Они стесняются. Может, не стоило мне говорить про еду. Наверняка мама учила их не брать еду из рук незнакомцев.
Мальчик берет ее за руку.
— Пошли, — угрюмо говорит он. — Нам пора домой.
Он решительно уходит, а она крепко держится за его руку и молча семенит рядом. Они доходят до кустов, а там переходят на бег и мчатся прочь, как будто спасаясь от погони. Я изумленно смотрю им вслед, думая, что, пожалуй, недооценила эту девочку. А может, и мальчика.
Тут до меня наконец доходит, как я их, должно быть, напугала. Вот идиотка — зачем я повела себя, как полоумная? Они же увидели толстую старуху в помятом платье и черной шляпе с голубыми качающимися цветочками — более странного наряда для этих мест и не придумаешь, — с заискивающей ухмылкой и засаленным бумажным пакетом. Теперь они, как Ганзель и Гретель, стремглав бегут по лесу, чтобы их не зажарили в печи. Зачем я заговорила? Вечно мне неймется. Их поспешное бегство печалит меня. Если б они подождали еще секунду, я бы объяснила, что не причиню им зла. Правда, они бы мне не поверили. Пусть уж бегут. И все же мне так хотелось бы понаблюдать за ними подольше, видеть, как проворно и ловко они двигаются, как они веселятся, как солнце играет на их ручках и ножках и в его лучах блестят тоненькие волоски на коже. На самом деле я слишком далеко сидела, чтобы все это видеть и чувствовать впитавшийся в них запах пыльного лета, запах порожденного солнцем пота и сладкий запах травы, исходящий от детей в теплую погоду. Все это — воспоминания из прошлого.
Я сегодня ничего не ела. Совсем забыла про еду. Я роюсь в своем пакете и достаю печенья и два треугольничка швейцарского сыра. Ногтями очистив сыр от фольги, я складываю ее в пакет, ибо не выношу тех, кто мусорит на пляже. Печенья жесткие и слишком соленые, а сыр на вкус как хозяйственное мыло. Давно я не ела этих сырков. Раньше они, помнится, были совсем другие. С ума сойти, какие они вкусные были раньше. Из чего же их теперь делают, за что такие деньги берут? Я проглатываю сыр, потому что это питание, но удовольствия нет. Во рту снова появляется горький привкус желчи.
Мои кишки сегодня совсем не работали. Потому и тошнит, наверное. Почувствовав в животе позыв, я беру пакет и двигаюсь в обратный путь, мимо молчаливых построек к лесу, покрывающему весь склон холма. Высоко я не стану забираться. Просто зайду туда, где меня не будет видно. Идти мне трудно. Я поскальзываюсь на плотном ковре из коричневых сосновых иголок. Сокрушая все на своем пути, пробираюсь сквозь заросли папоротника, в которых, словно обглоданные кости, разбросаны гнилые ветки. Кедры бьют меня по лицу иголками, кусты ежевики обдирают ноги. Я боюсь, что наступлю в глубокую яму, заполненную гнилой древесиной и листьями, и потеряю равновесие.
А потом я действительно падаю. Ноги скользят на островке влажного мха, и вот я уже на земле. Обдираю локти о грубую кору, ноги исцарапаны, в смятые чулки сочится кровь. Боль в грудной клетке бьет барабанную дробь под сбивчивый аккомпанемент сердца.
Я обездвижена. Я не могу встать. Так и буду лежать, словно перевернувшаяся на спину божья коровка, яростно машущая лапками в надежде на помощь, которая не придет. Спасения ждать неоткуда, ибо вокруг ни души. Я слышу свое судорожное, шумное дыхание и понимаю, что плачу, — скорее от досады, чем от боли. Все тело болит, но хуже всего то, что я совершенно беспомощна.
Меня охватывает ярость. Я ругаюсь, как Брэм, призывая на помощь все проклятия, которые только могу вспомнить, и выкрикивая их в лесной тишине. Наверное, злость придает мне сил, ибо я хватаюсь за какой-то сук, не обращая внимания, покрыт ли он колючками или иголками, и рывком поднимаюсь на ноги. Ну вот. Я знала, что смогу встать сама. Я это сделала. Гордая, как Наполеон или Люцифер, я стою и окидываю взором только что завоеванную мною землю.
Мои кишки скручивает, и я вспоминаю, зачем сюда пришла. Я присаживаюсь на корточки и тужусь. Без толку. Как глупо с моей стороны — уехать без слабительного. Теперь я как банковское хранилище, к которому нет ключа. Может, позже. Не буду расстраиваться. Просто забуду об этом — много чести моим кишкам. Я не позволю такой недостойной проблеме брать надо мной верх. Но когда тебя распирает изнутри от неприятных ощущений, когда ты дрожишь и потеешь от бесплодных потуг, трудно думать о чем-то другом. Вот в чем унизительность такого положения. Хорошо, хоть никто меня не видит.
Я подбираю свои вещи и сажусь на упавшее дерево. Отдохну немного. Торопиться некуда. Мне нравится это зеленое место с голубым потолком, где солнце греет, а тень освежает, где никто не суетится вокруг меня. Может, мне суждено здесь не прятаться, а искать? Если я буду спокойно сидеть, приказывая сердцу остановиться, послушается ли оно меня?
Но я не могу просидеть спокойно и двух минут. Никогда не могла. Место подходящее, а вот время — нет, и, словно вглядываясь в бесконечную глубину зеркала, я понимаю, что не стала бы приближать срок даже на ничтожно малую долю секунды.
Теперь я вижу, что в лесу совсем не так тихо, как мне казалось: он густо населен всевозможными тварями, спешащими по своим многочисленным и загадочным делам. По дереву, на котором я сижу, один за другим проползают муравьи. Они торжественно маршируют все вместе — видимо, им предстоит какая-нибудь мелкомасштабная битва или пир с мертвечиной. По моей тропинке двигается гигантский слизень — не ползет, а течет, бесконечно медленно, словно стоячая вода в пересохшем русле. Мое бревно покрыто мхом; я трогаю его, и огромный клок оказывается в моей руке. Мох длинный и волнистый, как волосы, — этакий зеленый парик для филина, что вершит суд над вороватыми сойками и жуками-могильщиками. Рядом со мной обнаруживается древесный гриб, снизу мягкий, как бархат, а когда я трогаю его, на нем остаются отпечатки моих пальцев. Неподалеку растет цветок, получивший кличку «индейская кисть», — как раз для секретаря суда. Остается только позвать воробьев в присяжные, но те меня точно осудят, я и глазом моргнуть не успею.
Игра меня утомляет. Я как те дети, что играли в дом. Заняться все равно больше нечем. Мне вспоминаются другие дети, тоже игравшие в дом, но при несколько других обстоятельствах.
После смерти Брэма я послала мистеру Оутли телеграмму, в которой сообщала, что у меня умер брат. Правду я сказать не могла — предполагалось, что муж мой умер давным-давно. Мистер Оутли разрешил мне остаться еще на несколько недель, хотя и посетовал, что новая экономка ему не нравится и он с нетерпением ждет моего возвращения. Я бы уехала сразу, но мне пока не хотелось оставлять Джона одного.
Дни тянулись медленно, а вечера так и вовсе бесконечно. Джон редко бывал дома. Я волновалась, ругалась, а он говорил, что здесь нечего делать. Чтобы не сойти с ума от одиночества, я придумывала себе дела. Отмыла весь дом, который, видит Бог, давно просил уборки. На чердак никто не наведывался годами. Среди старых газет и поломанных кресел-качалок я нашла шкатулку из полированного орехового дерева с перламутровой отделкой. На ней было нацарапано: «Клара Шипли». Внутри лежала закладка для Библии — широкая голубая ленточка, на которую был наклеен квадратик ткани с вышитой надписью: «Без труда нет плода».
Получалось, Клара рукодельничала в молодости; я не могла представить, что ее пальцы-сардельки могут обращаться с тоненькой иголкой, хотя в то, что этот дурацкий девиз придавал ей сил и составлял смысл жизни, я охотно верю. В шкатулке обнаружилась еще одна вещица: золотое колечко со стеклышком в обрамлении мелких жемчужин, а под этим стеклышком — крохотный венок, какие обычно плели из волос мертвых. Волоски, когда-то светлые, потемнели до тускло-русого. Мне стало интересно, чьи они. Потом я вспомнила, что Брэм упоминал о первенце, который умер. Разглядывая кольцо, я пыталась представить, с какими чувствами Клара кропотливо плела венок и прятала его здесь.
Я взяла шкатулку и спустилась вниз. В другое время я бы, может, и не спешила отдать ее Джесс, но мне было тошно одной, и я не хотела больше сидеть дома ни секунды. Джон уехал на машине-телеге, а водить грузовик я не умела, но в сарае стояла еще старая повозка. К тому времени в хозяйстве конечно же не осталось ни одной из приличных лошадей Брэма: они либо умерли, либо их продали, чтобы купить грузовик и трактор. Кроме лошади, которую увел Джон, была еще старая хромая кобыла: некогда сломанная передняя нога была короче другой. Я запрягла ее, превозмогая страх, что всегда одолевал меня при виде лошадей, хотя хромоногая кобыла не смогла бы меня лягнуть, даже если б захотела.