Вержилио Ферейра - Во имя земли
— Ну-ка попробуем помочь.
Она опустила пижамные штаны, а я даже не имел права на стыд. Мой стыд — это моя мужская сила, Моника, но мужчины во мне не было. Тело мое было лишено мужской агрессивности, и любая женщина могла с ним делать что угодно, не обращая на него никакого внимания. Я не владел самим собой, теперь это право принадлежало другим, а я даже не имел возможности вернуть себе свое право. Вспоминаю ход своих мыслей: ты хозяин самого себя, своих внутренностей, и только смерть, когда придет ее час… Медицинская сестра быстро вытащила иглу и прижала к ягодице вату, я подтянул штаны, завязал шнурок. Остановил взгляд на старике, лежащем на койке рядом, который, как мне показалось, не жевал своим ртом, как обычно. Я видел его неподвижный профиль, как на надгробье. Заостренный нос, неподвижную челюсть. Пришла еще одна медсестра с бельем, возможно, чтобы сменить постель. За ней другая, возможно, чтобы помочь, но задержалась на середине палаты. Та же, что шла первой, склонилась над стариком. И сказала… сказала… сказала… Не без радости, обусловленной демографической справедливостью. И сказала: посмотрите!
— Посмотрите-ка, а старикашка отбросил копыта.
Я молчал, полный человеческого сострадания. Это случилось, когда я остался один на один с вратарем, чтобы пробить пенальти, весь стадион замер, воцарилась глубокая тишина. Я же думал о неожиданности броска, о манере подхода к мячу, стараясь не обнаружить перед противником место приложения моей левой ноги к мячу. Все должно быть рассчитано и быстро. Три — четыре шага к мячу, короткий, но сильный удар во внутренний правый угол. Я услышал свисток арбитра и пошел вперед. И со всей силы ударил по мячу. И тут моя нога оторвалась от меня и полетела над стадионом, чуть покачиваясь в воздухе и удаляясь, стала уменьшаться у меня на глазах и в какой-то момент исчезла в пространстве. И в этот момент я увидел склонившихся надо мной призраков врачей, одетых в белое, они перебрасывались слогами, но слов, того, что они говорили, я не слышал, точно они находились на далеком от меня расстоянии. Иногда один из них склонялся ниже других, я что-то слышал, что-то отвечал, но не знал что, речь моя была бессвязной, она была сама по себе, я не понимал ее смысла. Потом я снова оказался в палате. Но уже одновременно без ноги и с ней. Потому что требуется время, чтобы я и мое тело привыкли к ее отсутствию. Должно быть, существует закон союза живых существ, закон, который требует, чтобы каждая часть была на своем месте. Нога была моей по контракту, составленному в вечности, и было трудно расторгнуть этот контракт. Странно, правда, дорогая? Я чувствовал ногу, как обычно, должно быть, то была ее душа. Моя рука пыталась нащупать ее, но на ее месте была пустота. И тогда я сказал врачу:
— Доктор, я хотел бы увидеть мою ногу.
Он не ответил и что-то сказал медсестре.
— Хотел бы, — повторил я еще раз.
— Послушайте. Эта идея абсурдна. Да и нога уже там, где должна быть.
Потом он сказал еще что-то, я был оглушен, растворился в тумане мыслей и чувств.
Как же льет дождь. Я слышу шум ливня, который, должно быть, хлынул ночью, слышу его.
И тогда я сказал — сказал ли? Нет необходимости ее видеть. Потому что не было, Моника.
Она была передо мной, как в действительности. И в какой-то момент я ее увидел, может, врач послал за ней? — это болезненная идея, это глупо. Но, должно быть, послал, потому что я увидел ее такую необычную. Она была у меня перед глазами, которые были закрыты из-за нестерпимого страдания. Вещь отвратительная и смешная. Но я любил ее. Она была моя, но я не узнавал ее. Черная, окровавленная. Страшная. И все же я любил ее. Я заполнял свое тело собой, я был его хозяином, но нога не была моей собственностью. Моя рука ощупывала тело и узнавала каждую его часть, все было мое. Я был на своем поле, в каждой его части, и каждая его часть признавала мою руку, и рука, и части тела хорошо знали друг друга и то, что у них одна судьба, но моя нога уже не присутствовала в этом содружестве. Я протянул руку, дотронулся до нее. Грубая вещь даже не ответила на мое прикосновение — чужая, холодная материя. И бессмысленна в своих притязаниях называться ногой. И я решил, что нет смысла любить ее. Врач вернулся, хотел узнать, как я себя чувствую, сказал что-то непонятное медсестре. А я ему:
— Доктор. Я очень хочу видеть мою ногу.
— Ну подумайте сами, ведь это нелепо, она уже там, где должна быть.
Был прекрасный вечер, Моника. Мне вспомнилось что-то веселое из далекого прошлого, которое теперь не имело никакого смысла. Это была печальная радость, и мне нужны были силы, чтобы превозмочь ее. Старика, который отбросил копыта, на койке не было. Теперь на ней лежал тип, сипевший, как кузнечные мехи.
XIX
Да, да, Моника. Причина после следствия. Моя диссертация на эту тему, дорогая — мы носим в себе бомбу, и проблема в том, кто взорвет ее. Мы выбираем, кем быть: святыми, героями, изменниками или предателями, это так. Но проблема в том, представится нам или нет благоприятный случай, чтобы избранное нами осуществилось. Выбор мы делаем в вечности. Однако многие ли знают, что выбирают? Некоторые имеют счастье или несчастье узнать это, если кто-то подожжет запал у заложенной в них бомбы и взорвет ее, чтобы они узнали, что же в них заложено. Другие доживают до могилы в полном неведении. Иногда, правда, делая попытки что-то узнать, потому что давление, идущие изнутри, очень велико. Или живут в ожидании сигнала или знака свыше. Или проживают жизнь, так и не узнав, что носили в себе бомбу, и она взрывается уже на кладбище. Это не обязательно бомба, бомба — это, к примеру, может быть и цветок, чтобы вызвать улыбку. И повязка, чтобы наложить на рану. Но они не знают. Теперь я спрашиваю: если они выбрали несчастье, и кто-то воспламенил его, кто же виновник того, что несчастье случилось? Виновен ли тот, кто носил в себе бомбу, или тот, кто ее взорвал? И как может быть виновен тот, кто взорвал, если бомба не его? Какова последовательность причины и следствия? Дорогая моя Моника, я совершенно точно могу сказать, что причина, которой является огонь, находится после следствия, которым является бомба. Сейчас я объясню лучше, если это нужно и я плохо объяснил. Моя мысль состоит в том, что пределом всего является непознаваемость. Однако мы должны уметь управлять собой, сколь это возможно, чтобы не сойти с ума и иметь порядок в жизни. При том, что истина прояснится в бесконечности, мы должны быть разумны, чтобы продолжать жить. Признаем же сразу, что виновник тот, кто поднес огонь.
Все это пришло мне в голову в связи с Салустиано. Итак, Салус — что же тебе сказать? Тебе известно все, что произошло. Об этом мы говорили. На этот счет имеется два мнения. В известный день подпольное радио начало свои передачи о беспорядке, внушая: почему это ты должен жить, занимаясь не тем, чем тебе хочется? И в конце голос говорил: я — Салустиано. Салус — для настоящих друзей. Потом начались страшные беспорядки, были погибшие и раненые, чтобы подогреть и иметь доводы для бунта. Потому что бунт без погибших — вещь не серьезная. Движение основывается на идее, но только если есть погибшие, оно обретает смысл и силу. Какую же ценность имеет идея без отданной за нее жизни? Значимость идеи возрастает от количества протянутых ради нее ног. Если же их нет, то некоторые об этом специально заботятся. В деревне, Моника, были типы, которые затевали драки и тут же сматывались, а драка продолжалась, шла сама собой. Я не знаю, виновен ли Салус. Имели ли смысл беспорядки, знать бы, что имеет смысл? Люди хотят знать и оказываются в центре вселенной — знать бы, где он находится? Очень хорошо помню твою ярость. Моя дорогая.
— Если ты осудишь несчастного, совершишь преступление… — не без злобы сказала ты, поскольку считала, что так можно осудить любого, и тебя тоже. А в стране росло беспокойство, росло, ширилось. И я ответил тебе:
— Он, возможно, и не виноват, потому что безумец.
Но кто-то должен быть виновен, чтобы закон действовал. А дурак облегчает дело. Душа его всеобъемлюща, в нее можно бросить все, что хочешь. У нее нет никаких мерок: она не знает, что справедливо, а что — нет. Да, у дурака нет души, у него только тело, как у животного. И потом, почему же он не должен быть виновен? И не говори мне, что у него разум… потому что мы уже установили, что разум — в центре вселенной. Но мы-то живем на земле, которая — планета с определенным для нас интересом, и мы не хотим, чтобы нам портили то место, где мы живем. К тому же, существуют законы, чтобы мы не утруждали себя размышлениями, а кто хочет размышлять, пусть идет в лес. И Салус виноват так же, как мы, дорогая, однако кто-то должен платить судебные издержки, кто-то должен быть на виду. И он был виновником, потому что привел в движение фронт недовольных, который бодрствовал, и пробудил сознание тыла, который был в дреме. Он же заставил людей узнать то, чего они не знали, и вдохновил тех, кто уже знал, но сдерживался, не выступал. И все прошлое, настоящее и даже будущее наполнились безнравственностью. А он был единственным видимым средоточием безнравственности, смущавшим людей, а нам хотелось оставаться со спокойной совестью. И с тех пор как он наказан, наказано все движение, которому требуется другое заметное лицо, чтобы существовать. Но уже пора кончать беседу, потому что Антония зовет меня в ванную. Кстати, я предпочитаю, чтобы мыла меня она, но так не всегда получается. Предпочитаю ее, потому что она сочувствует моему несчастью, простая, грубоватая. Однажды меня мыла молодая, высокая, а я рядом с ней — маленький и несчастный. А уж когда она весьма профессионально мной манипулировала, то казалась еще выше. И мыла, как дурачка. И не разговаривала почти. Антония тоже делает со мной все, что хочет, но разговаривает. «Нет, вы только посмотрите на эти ноги, на этот зад, а ведь позавчера я все это мыла». И в какой-то момент, но не знаю, должен ли я тебе рассказывать… Она меня крутила и вертела… на этот раз моя мать не явилась в ванную, как это бывало обычно. Но заткни уши, то, что я хочу тебе сказать… моя мать не вошла. Ни мать, ни Микас — наша прислуга, — она только мешала, желая помочь. Ни даже моя сестра Селия, которая иногда тоже заглядывала, когда меня купали, чтобы проявить материнский инстинкт. Не знаю, говорил ли я тебе, что однажды встретил ее сына, вернее, он меня встретил: привет, дядя Жоан, — и я испугался. Он уже был мужчиной. Представительный такой и мы… привет, дядя Жоан — откуда он мог знать меня? Мы перебросились несколькими словами, словно устанавливали правила игры, но к игре так и не приступили. Он ни словом не обмолвился о своей матери, сообщил, что сам в разводе, работает на счетно-вычислительных машинах. Но о матери — ничего, думаю, чтобы я не спрашивал. А я все же спросил: а как мать? Но он молча развел руками и опустил голову, чтобы я понял, что на мой вопрос у него нет ответа. Потом сказал: «Не знаю». Можно было, конечно, спросить о чем-нибудь еще, но я понял, что на все, что мог ответить, он ответил, и я ни о чем больше не спрашивал.