Лоренс Даррел - Клеа
Что ж, он был еврей и поэтому без надежды жить не мог, — ну, а с надеждою приходит неодолимое желание лезть не в свои дела. Мы же, кельты, сроднились с отчаянием от рождения, ведь только из отчаяния берет свое начало смех и отчаяннейший, безнадежный романтизм. Мы — охотники за дичью, которой не догнать, и наша доля — вечный поиск.
Для него моя фраза: «Пролонгация детства в искусстве» — не значила бы ровным счетом ничего. Брат Осел, трапеция, тарзанка — отсюда она только чуть к востоку! Прыжок сквозь частоколы и рвы, новый статус — только не промахнись мимо кольца!
Почему, к примеру, никто не узнаёт в Иисусе великого ирониста, комедиографа, каковым он по сути и являлся? Я уверен, что две трети заповедей блаженства — шутки или сарказмы в духе Чжуан-цзы. Поколения мистагогов и педантов просто порастеряли смысл. Я уверен в этом хотя бы по той причине, что он просто не мог не знать одной простой истины: Правда исчезает в процессе произнесения слова правды. Намекнуть — можно, приговорить и утвердить — нельзя; а ирония, мой друг, единственный возможный инструмент для задач такого рода.
Или давай обратимся к другому аспекту той же проблемы; ты сам буквально минуту назад упомянул о бедности нашего восприятия во всем, что касается других людей, — ограниченность, так сказать, поля видения. Браво! Но ежели перевести сие на язык духовный, ты получишь известную картинку — человек слоняется по дому в поисках потерянных очков, которые как раз и отдыхают у него родимого — на лбу. Видеть — значит домысливать, воображать! И что, Брат Осел, может послужить лучшей иллюстрацией к сказанному, как не твой способ видеть даму по имени Жюстин, с подобающей подсветкой из цветных фонариков твоего собственного воображения? Судя по всему, это совсем не та женщина, которая осаждала меня с упорством, достойным лучшего применения, и которую я смог выгнать вон, только спустив на нее всех псов моего сардонического смеха. Там, где ты видел мягкость и массу мелких трогательных черт, я со своей стороны наблюдал жестокий и весьма циничный расчет — и не она сама его придумала, ты его в ней вызвал, ты спровоцировал. Вся эта болтовня навзрыд, все эти потуги вытащить наружу самые потаенные свои истерики напоминают мне больного, комкающего в пальцах простыню. Насущная потребность изобличать жизнь, объяснять свои душевные состояния — это о нищем, что взывает к жалости, любовно демонстрируя нам свои язвы. Да стоит мне только увидеть ее, у меня в душе возникает неодолимый зуд и хочется чесаться! И все же многое в ней меня восхищало, и я утолял, бывало, свое праздное любопытство, с некоторой даже симпатией изучая очертания этой странной души, — там было горе более чем достоверное, хотя оно и пахло неизменно прогорклым театральным гримом! Этот ее ребенок хотя бы!
«Конечно, я ее отыскала. Вернее, это Мнемджян отыскал. В борделе. Она умерла — менингит, кажется. Приехали Дарли и Нессим и утащили меня прочь. Я вдруг поняла, что не могу вот так взять и найти ее; я столько времени шла по следу и жила надеждой, что я ее найду. А она взяла вдруг и умерла и лишила меня моей цели, смысла лишила. Я ее узнала, но какой-то внутренний голос все кричал и кричал, что это ошибка, что я обозналась, хотя умом я прекрасно понимала, что узнала ее наверняка!»
Эта смесь противоречивых чувств настолько меня заинтересовала, что я даже выписал их все по порядку в блокнот, между стихотворением и рецептом лепешек, который я выудил у Эль-Калефа. Такая вот получилась табличка:
1. Облегчение. Поиск окончен.
2. Отчаяние. Поиск окончен; утрачен главный смысл жизни.
3. Ужас; она умерла.
4. Облегчение; она умерла. Какое у нее могло быть будущее?
5. Жгучий стыд (этого не понял).
6. Внезапное, но очень отчетливое желание — лучше продолжать бессмысленные поиски, чем признать правду.
7. Предпочла искать дальше и кормиться ложной надеждой.
Н-да, сбивающие с толку фрагменты были обнаружены следствием в бумагах смертельно больного поэта! Но вот к чему я веду. Она сказала: «Естественно, ни Нессим, ни Дарли ровным счетом ничего не заметили. Мужчины — полные идиоты, они никогда ничего не замечают. Я, может, даже и сама смогла бы обо всем этом забыть и грезить дальше, будто никого и ничего не находила, если бы не Мнемджян: он хотел вознаграждения, он был совершенно уверен, что не ошибся, и поднял по этому поводу такой шум! Бальтазар стал говорить о вскрытии. У меня хватило глупости пойти к нему в клинику и предложить взятку, чтоб только он сказал, что это не мой ребенок. То-то он подивился. Я хотела, чтобы он черное назвал белым, прекрасно зная, что я в курсе — черное оно и есть черное, — только бы не менять привычной точки зрения. Если тебе угодно, я не хотела расставаться с тоской, с моей тоской; я хотела как раньше — искать отчаянно, страстно, безо всякой надежды найти. Я даже напугала Нессима и вызвала в нем всякие странные подозрения своими непонятными па вокруг его потайного сейфа. Мало-помалу все успокоилось, и я еще долго по инерции искала, покуда где-то в глубине души не научилась «держать» правду и жить с ней. Я так ясно вижу ту сцену, диван и дом».
Здесь ее лицо приняло одно из самых идущих к нему выражений, а именно — невыразимой печали; и она положила руки себе на грудь. Сказать тебе по секрету? Я не был уверен, что она не врет ; мысль недостойная, конечно, но в конце концов… я вообще человек недостойный.
Я: «А ты ходила туда еще хоть раз?»
Она: «Нет. Хотелось очень, но я все не решалась. — Она даже вздрогнула. — Я так почему-то привязалась к этому дивану, а ведь и видела-то его всего один раз. Бог знает, где теперь этот диван. Понимаешь, я ведь до сих пор наполовину уверена, что это был всего лишь сон».
Я тут же сообразил по случаю трубку, скрипку и охотничью шапочку — ну чем не Шерлок Холмс? А что, я всегда отличался повышенной склонностью к разного рода поискам кладов. «Ну так пойдем сходим», — бодро сказал я. В худшем случае, подумал я, подобный визит сыграет роль катарсиса. Как оказалось, я ничего сверхъестественного не предложил: к моему немалому удивлению, она тут же встала и надела плащ. Мы молча пошли рука об руку к западным окраинам города.
Арабский квартал был расцвечен огнями и флагами, шел какой-то праздник. Недвижное море, высоко в небе крохотные облака и луна — как неодобрительно нахмурившийся архимандрит какой-то иной веры. Запах рыбы, кардамона и жаренных с тмином и чесноком потрохов. Воздух полон дребезжанья мандолин, вычесывающих свои душонки из этой смрадной ночи, будто вшей, и скребущих, скребущих до крови! Воздух тяжек. И каждый вздох пробивает в нем дырку. Чувствуешь, как куски его падают в легкие и, дробленые, сыплются потом обратно, словно из свинцовых кузнечных мехов. «Брр! — подумал я, — скверный свет и скверные звуки. И они еще толкуют мне о восточной романтике! Да сходи ты в любой Божий день в брайтонский „Метрополь“ — и все дела!» Освещенную часть квартала мы прошли шагом быстрым и целеустремленным. Дорогу она знала назубок, и хоть шла глядя под ноги, вся в себе, но с пути не сбилась ни разу. Потом улицы стали темней, погрузившись понемногу в сплошную фиолетовую мглу, сузились и принялись петлять и выкидывать коленца. В конце концов мы выбрели на обширный пустырь — и небо в звездах. Смутные очертания какого-то большого полуразвалившегося дома. Теперь она шла медленней и не слишком уверенно: искала дверь. Сказала шепотом: «Хозяин тут старик Меттрави. Он больной, лежит в постели. Дверь всегда открыта. Но из своей постели он слышит все. Дай руку». Факир из меня никакой, и, должен признаться, в эту плотную оболочку тьмы я ступил с ощущением некоего смутного беспокойства. Рука у нее была прохладная и твердая, голос ровный — ни единой тревожной ноты, ни следа возбуждения или страха. Я слышал — или мне казалось, что слышал, — как по гнилому дереву вокруг снуют бесчисленные крысы, по самым ребрам ночи. (Как-то раз во время грозы я наблюдал в развалинах, как вспыхивали на кучках мусора здесь и там их мокрые, жирные тела.) «Боже Всемилостивый, — взмолился я, не вслух, естественно, — помни, очень тебя прошу: я, конечно, английский поэт, но из этого вовсе не следует, что я заслуживаю смерти от крысиных зубов». Мы двинулись по длинному коридору тьмы, и под ногой скрипели рассохшиеся доски; ступать приходилось с немалой осторожностью, ибо не все доски были на месте, и я уже начал подумывать, а не над самою ли Великой Бездной мы идем? Воздух отдавал сырой золой и тем характерным запахом потного черного тела, который не спутаешь ни с чем. Белая потная плоть пахнет совсем по-другому. Запах плотный, с толикой сероводорода, как от львиной клетки в зоопарке. Потела Тьма, собственной персоной, — а почему бы и нет? Ежели у Тьмы есть кожа, они с Отелло близнецы. Смелостью особенной я никогда не отличался, и мне вдруг захотелось в туалет, но я раздавил эту мысль как таракана. Мочевой пузырь обождет. Мы шли все вперед, потом за угол, обогнув… перекрытый гнилыми досками кусок тьмы. Потом она внезапно сказала шепотом: «Мне кажется, мы пришли!» — и толчком отворила дверь в другую непроницаемо темную полость. Но это все ж таки была комната, и не маленькая: воздух был куда прохладней. Не видно было ни зги, но объем как-то чувствовался сам собой. Мы оба глубоко вздохнули.