Лоренс Даррел - Клеа
Рано или поздно подобного рода вопросы перед тобой встанут непременно. («Никогда не быть нам в Мекке!» — так, кажется, говаривали чеховские сестры, забыл, в которой пьесе.)
И сферу духа он от сферы половой
Не различал. И термином «Натура»
Охватывал и мир, и обнаженных гурий.
Природу — разом. Гурий — по одной.
Мечта, хотя бы только мечта о том, чтоб удержать ускользающий образ истины во всей его ужасающей множественности, — у кого достанет смелости на подобного рода мечты? (Нет уж, нет уж, давайте лучше пообедаем все вместе, с надлежащей радостью душевной, объедками древних пиршеств и станем ждать, пока наука расклассифицирует нас на истинных засланцев из выси небесной и просто протирателей штанов.)
Кто удильщики сии на берегах туманной Леты, что пытаются на залежалый хлеб поймать цветную ленточку в петлицу?
Ведь пишешь-то, Брат Осел, для париев духа, для умирающих от жажды духовной! И таких всегда будет большинство, даже и в далеком светлом будущем, когда последний нищий заимеет свой мильон в надежных государственных бумагах. Смелей, было бы слово сказано, а слушатель найдется. Гения, которому нельзя помочь, следует вежливо игнорировать.
И не подумай, что я против постоянных тренировок в технике, в ремесле. Никоим образом. Хороший писатель должен уметь писать все. Но великий писатель есть слуга великих «Да» и «Нет», заданных структурою его собственной души и подлежащих воплощению в жизнь. Но где же он? Где он?
Ну что, спроворим в четыре руки четырех-, а не то и пятипалубный колосс, а, как ты? «Почему оступился священник», совсем неплохое название. Быстрей, они ждут, гипногогические фигуры на фоне лондонских минаретов, муэдзины книготорговли. «Получит священник и девушку, и должность или одну только должность? Прочтите нижеследующую тысячу страниц, и вы найдете ответ на этот вопрос!» Стриптиз из английской частной жизни — нечто вроде благочестивой мелодрамы в исполнении труппы церковных старост[65], приговоренных за групповое рукоблудие со взломом к пожизненным фобиям! И мы накроем медным тазом всю родимую реальность к обоюдному удовлетворению сторон и напишем сей шедевр простой хорошей прозой, гладкой, как вышеназванный таз. И тем победим, надев крышку на коробку без боков. И снищем (прости Господи!) дружбу кучки равнодушнейших сквалыг, которые читают, чтобы подтвердить правоту — не догадок своих, нет, но предубеждений!
Помню, старик Да Капо сказал мне как-то вечером: «Сегодня трахнул пять девчонок». Что, звучит вызывающе, на твой взгляд? Звучало бы, пожалуй, если бы я тем самым пытался что-то себе доказать. Но если бы я, к примеру, сказал тебе, что заварил кряду пять сортов чаю, чтобы побаловать свое изнеженное нёбо, либо же усладил трубку пятью сортами табака, ты бы и бровью не повел, ведь так? Мало того, ты стал бы восхищаться мной, какой, мол, я эклектик, — а?
Кенилворт из FO, наманикюренное пузо, сказал мне как-то раз этак печально, что он «заглянул на днях» в Джеймса Джойса из чистого, понимаешь, любопытства и был весьма неприятно удивлен, обнаружив, что литератор сей груб, заносчив и невоздержан. «Все дело в том, — ответил я ему, — что он покупал возможность поработать в тишине и одиночестве, давая черномазым уроки по полтора шиллинга в час! И оттого — не приходило в голову? — имел самое полное право чувствовать себя свободным от таких, как ты, невыразимчиков, вбивших себе в голову, что искусство есть нечто автоматически присовокупляемое к диплому о высшем образовании; деталь мундира, так сказать, классовая привилегия, вроде как писание акварелек для викторианских дам! Да он бы вскочил с кровати с криком „Мама!“, если бы ему, не дай Бог, приснилась твоя рожа, с мягкой такой, чуть на сторону, снисходительной миной и бездной самоуважения, какие, знаешь, бывают иногда на лицах благородных, до девяносто третьего колена, золотых рыбок!» С тех пор мы с ним не разговариваем, чего я, собственно, и добивался. Целое искусство — наживать себе нужных врагов! И все-таки была в нем одна черта, которая меня восхищала: он так произносил слово «С-сивилизованный», как будто изгибал его по ходу буквой S.
(Брат Осел завел о символизме и дельные, кстати, вещи говорит, не могу не признать.) Символизм! Аббревиация речи в поэму. Геральдический аспект действительности! Символизм есть основа всех психических основ, Брат Осел, и мастерская по ремонту заблудших в мире душ. Эта музыка списана с той ряби, когда душа ползет на четвереньках сквозь человеческую плоть: она играет в нас электрическим током до полного расслабления всех и всяческих сфинктеров! (Старый Парр сказал однажды, будучи в сильном подпитии: «Да, но как больно понимать такие вещи!»)
Конечно, больно. Но мы ведь знаем с тобой, что вся история литературы есть история смеха и боли. Императив, от коего не спрячешься никак: «Смейся, пока не заболит, и делай больно, покуда не станет смешно!»
Величайшие мысли доступны ничтожно малому числу людей. А зачем тогда, спросишь ты, рыпаться? Потому что понимание не есть функция размышления, но стадия роста души. Вот здесь, Брат Осел, у нас с тобой разногласия… Сколько ты ни рассуждай, дыры-то не закроешь. Поймешь — и все, без слова лишнего, без мысли! В один прекрасный день ты просто проснешься, задыхаясь от смеха. Ecco![66]
А что до искусства, я всякий раз твержу себе: покуда они заняты разглядыванием шутих из фейерверка, именуемого Красотой, ты должен успеть впрыснуть им контрабандой пару кубиков истины прямо в вену, как злой болезнетворный вирус! Проще сказать, нежели сделать. Сколь медленно мы научаемся понимать парадоксы! Даже и я не дошел еще до нужных палестин; однако же подобен той маленькой храброй экспедиции: «Хотя мы были еще в двух днях пути от водопадов, мы вдруг услышали вдалеке их нарастающий смутный гул». Ах! кто того заслужит, получит рано или поздно из рук добрейшего Госдепа свидетельство о перерождении. Каковое дает обладателю право все и вся получать совершенно бесплатно — сей приз специально прибережен для тех, кто ничего не хочет. Небесная, видишь ли, экономия — странно, что Ленин ни словом о ней не обмолвился! Ах! эти длинные лица отечественных муз! Костлявые бледные дамы в ночных сорочках и бусиках, раздающие особо рьяным чай и печенье с сезамовой посыпкой.
Веснушчатые скулы
Эвардианки снулой,
Сушеные изящества излишки.
Изысканная дама
С пакетиком сезама
И обезьяний кустик из-под мышки.
Общественное мнение! Давай-ка усложним существование до такой степени, чтобы оно могло восприниматься как наркотик, как способ ухода от действительности. Нечестно! Несправедливо! Но, дорогой мой Брат Осел, той книге, что сидит в моей башке, свойственно будет некое совершенное качество, которое и принесет нам известность и деньги: ей будет свойственно полное отсутствие ключа !
Когда мне хочется подергать Бальтазара за усы, я говорю: «Если бы только евреи могли ассимилироваться, они бы оказали нам неоценимую услугу в деле повсеместного ниспровержения пуританского образа мысли. Ибо они-то и есть держатели лицензий и патентов на все и всяческие замкнутые системы, на этический тоталитаризм! Даже абсурдные наши ограничения и запреты в еде просто скопированы с меланхолической болтовни ваших древних попов — «этих ешьте, этих не ешьте». Так точно! Нас, художников, интересует не политика, но ценности — вот наше истинное поле битвы! Если бы нам удалось хоть немного ослабить удушающие путы этого самого Царствия Небесного, из-за которого земля уже пропиталась кровью на добрые три фута вглубь, глядишь, мы и открыли бы в сексе ключ к здешнему нашему, внизу, raison d'кtre![67] Если бы замкнутая система морали, основанная исключительно на божественном праве, позволила нам дышать свободней, чего бы мы только не были в состоянии свершить!» И впрямь — чего? Но наш старый добрый Бальтазар курит мрачно свой «Лакадифф» и трясет косматой головой. Я думаю о черных бархатных вздохах Джульетты и тоже умолкаю. И о мягких белых «кноспах» — нераспустившихся бутонах, которыми украшены могилы мусульманских женщин! Ленивая, вялая кротость женственных здешних умов! Нет, с историей у меня явные нелады. Ислам кастрирует верней, чем Папа Римский.
Брат Осел, давай-ка проследим этапы становления европейского художника от «трудного ребенка» до «истории болезни» и от «истории болезни» до самого заурядного нытика! Он поддерживал в душе старушки Европы искру жизни тем, что умел ошибаться и вечно трусил: вот в чем была его роль! Нытик Западного Мира! Нытики всех стран, соединяйтесь! Однако, чтоб не показаться циничным или, Боже упаси, пессимистом, поспешу оговориться — я полон надежд. Ибо всегда, в любой миг, есть шанс, что художник споткнется о Великий Намек — другого имени не выдумал пока! Когда бы это ни произошло, он мигом обретет штатную должность творческого оплодотворителя; но никогда сие не произойдет в полной мере, так, как должно, доколе не случится чуда на земле — Идеального Содружества имени Персуордена! Да-да, в это чудо я верю. Наше собственное существование в качестве артистов, художников — главный аргумент в его пользу! Тот самый акт изречения «Да»[107], о котором написал твой любимый здешний поэт, — помнишь, ты показывал мне перевод? Сам факт рождения художника подтверждает его правоту опять и опять, в каждом новом поколении. Чудо здесь, чудо ждет, на льду покуда, так сказать. В один прекрасный день оно процветет: и вот тогда художник вдруг станет взрослым и примет на себя в полной мере ответственность перед людьми и перед корнями своими, и в тот же миг народ поймет его особенную значимость и ценность и признает в нем нерожденного своего ребенка, дитя-Радость! Я верю, так и будет. До тех же пор ходить им, как борцам по кругу, выискивая друг у друга слабые места. Но когда он придет, великий, ослепительный миг озарения, — только тогда мы сможем жить без всяких социальных иерархий. Новое общество — совсем непохожее на все, что мы сейчас в состоянии представить, — сложится вокруг маленького белого храма дитяти-Радости. Мужчины и женщины сойдутся к нему, и по законам протоплазмы вырастет деревня, город, столица! Ничто не стоит на дороге Идеального Содружества — кроме тщеславия и лености художника в каждом поколении и в народе и слепой готовности потакать своим слабостям. Но будь готов, будь готов! Чудо грядет! Оно здесь и там, и нет его нигде!