Алкиной - Шмараков Роман Львович
Семь дней персы совершали тризну, разошедшись по своим наметам, где запевали скорбные песни в память покойного. Потом положили его тело на большой костер. Четыре отряда, склонив знамена, объезжали сруб по кругу слева, пока в занявшемся огне загорались пролитые меды и лопались сосуды с вином, молоком и кровью. Когда угасло пламя, кости юноши собрали в серебряный окрин, дабы отвезти на родину, а затем, по двухдневном отдыхе, в течение которого разосланные отряды опустошали окрестные поля, персы вышли из стана и окружили город пятью рядами щитов. Утром третьего дня отовсюду был блеск оружия и движение ратных. Хиониты стали с восточной стороны, где пал несчастный юноша. Южная, где Амиду омывает Тигр, отведена была геланам. Северную, где течет Нимфей и высятся скалы Тавра, заняли альбаны, а против западных ворот стали сегестаны, слывущие храбрейшими бойцами; с ними медленно брели слоны, качая беседками для стрельцов на хребте. С восхода солнца и до вечера неприятельские рати стояли недвижно, удивляя наших дозорных; ни людского голоса, ни конского ржания не доносилось. Отозванные для ужина, они отошли в строгом порядке, а к ночи по звуку труб вновь обступили город. Царь хионитов выехал из рядов и метнул окровавленное копье в амидскую стену. По сему знаку полки двинулись; завыла и понеслась конница; с нашей стороны отворились ворота и высыпали легионы, а со стен полетели огромные камни, пущенные скорпионами; битва началась.
VI
Я выказал такую оборотистость, что сам себе дивился. Подлинно, если нужда – мать искусств, то среди них и любовничьего, а поскольку я теперь состоял в лагере Амура, то довелось выучить его стратагемы. Подобрался я сквозь толпу к той девице и добился, что она на меня взглянула, а дальше, ни слова не говоря и близко к ней не подступая, всякую минуту опасаясь насторожить ее мать и бабку, одними жестами, взглядами и выражением силился донести ей, что люблю ее паче всего на свете и чтоб она не гневилась на мою любовь и не гнушалась ею, но благосклонно ответила, я же в скором времени найду способ свидеться с нею без родительского надзора. Ни один мим так не усердствовал, изображая Федру или Брисеиду; кажется, всю Трою и все Афины вместил я в свое лицо и пламенные взоры; откуда что и взялось. Не остались мои труды без награждения: она заметила меня и улыбнулась, видя безмолвное мое красноречие и догадываясь, какой огонь у меня в костях; правда, что был я молод, а лицо мое гладко, так что мнил, что не противен девицам. Когда же родственники повели ее домой, я украдкой пустился за ними и проследил, где они живут. Их жилье было во втором этаже, чужому не пробраться; но мне повезло. В Амиде завязал я знакомство с отроком по имени Леандр. Был у него брат Македон. Мать их недавно умерла, отец стоял на стене, так братья были сами себе предоставлены; Македон, постарше, крутился среди солдат, они с ним смеялись и посылали его за разными услугами, а Леандр оставался один. Жили они в доме бок о бок с тем, где жила моя возлюбленная; их окно смотрело через проулок в ее окно. Довольно времени я потратил, чтобы в этом убедиться, а потом отыскал Леандра, которого намерился сделать средством к моему счастью.
Сперва, как водится, поговорили мы о персах, их обыкновениях и замыслах; потом я, напустив на себя важность, начинаю намеки на то, для какого дела мы в этих краях. – Да разве, – говорит он, – вы не на ярмарку пришли? – Нет, – отвечаю, – не на ярмарку; наставник наш, которого, думаю, ты видел, – великий и несравненный оратор, а мы – усердные его ученики. – Он, удивленный, говорит, что был об ораторах иного мнения, думая, что они в роскошах разливаются; так, слышал он об одном ораторе, финикийце родом, что на занятия ездил в колеснице с серебряной упряжью, сам в одежде, распещренной яшмами и изумрудами, а после урока отбывал в сопровождении восхищенной толпы, словно египетский истукан на плечах у жрецов, и учеников своих приглашал на пиры и на ловли, когда же держал речь перед афинянами, говорил не об их мудрости, а о своей, – мы же, пришед в город скромно и ничьего не привлекши внимания, расселились кто куда по худым домам, питаемся, чем все, и ни в чем своего могущества не объявляем.
Тут забила во мне целая Иппокрена раздосадованного красноречия. Я сказал ему, что глубокие реки текут тихо; что человек недалекий увлекается пышными выдумками тщеславия, но проницательный над ними смеется; что если он хочет увидеть подлинную силу и могущество, какими одарены риторы, пускай забудет о конях и колесницах и пойдет со мною, куда я укажу. – Знаешь ли ты о Валерии Соране? – Он признается, что и имени такого не слыхал. Тогда я, с искренним негодованием: – Вот, – говорю, – как скудна наша слава и неблагодарна память! человека, на которого одного тебе надо бы надеяться, ты не знаешь. А ведь именно в ваших краях, под стенами Нисибиса, впервые показана была сила, которая вас избавит, а нас прославит. – Скажи, пожалуйста, о какой это силе ты говоришь? неужели вы, только из школы вышедшие, считаете себя сильней персидской конницы, башен и слонов? – Вот персидский царь: зачем, скажи, он магов с собой возит? Из почтения, что они предсказали его рождение, испробовав сперва свою догадливость на жеребой кобылице? Ходят ли они в бой, бодрые и жадные, радуясь встретить врага; рыщут ли в поле, как голодные волки; возвращаются ли и сидят у костра, говоря друг другу: «Славный был день, я убил того и этого; рука прилипла к мечу; завтра пустимся вновь»? Нет, ничего этого они не делают; так на что они здесь и отчего таким окружены благоговеньем? – Думаю, они волшебники. – А что такое, милый мой, волшебники? превращают посохи в змей, а оглобли в яблони, пока ярмарка не кончится? Нет, тут дело серьезное. Дай-ка я тебе расскажу о Валерии Соране, отце нашего ремесла и нашей славы виновнике.
Когда в Аскуле были убиты раздраженною толпою Сервилий и Фонтей и стало ясно, что скрывать от римлян долго таившееся ожесточение италиков уже невозможно, Валерий Соран жил безвыходно у себя на родине, негодуя из-за обид, причиненных в Риме, но не выказывая желания стать на сторону восставших. К нему отправлено было посольство, представившее ему народные неудовольствия, быстрые победы союзников, растерянность врагов, славу общего поборника, презрение, ожидающее малодушного; к сему прибавлены были похвалы человеку, украшающему италийскую ученость, и надежды, что раченье затворника он посвятит делу справедливости. Соран не отвечал, сомнительно качая головою. Тогда вышел вперед Т. Бетуций Бар, муж красноречивый, проницательный, вкрадчивый, и сказал, что если лета склоняют Валерия к осторожности, он может оказать великую услугу восставшим, не выходя из своих покоев; что его ученые труды важнее целого полка, собранного в самнитских или марсийских землях; что ему довольно открыть тайное имя Рима, чтобы решить исход войны. Известно, что римляне, осадив город, взывали к его божествам с просьбою уйти, поселив в народе боязнь и беспамятство, и обещаньем, если боги их послушают, устроить для них в своем краю храмы и игры; оттого сами римляне ревниво стерегли и латинское имя своего города, и имя божественного покровителя. Удивленный Соран обещал обдумать предложение. Послы отбыли. Соран долго раздумывал: гневливость богов, злопамятство неутомимых римлян отпугивали от предложенного предприятия; но честолюбие, обиды, любопытство увещевали сильнее. Он взялся за дело. Время от времени приходили к нему новые послы, их настояния были все отчаяннее; он отвечал, что еще не готов. К тому времени, как Аскул пал, сокрушенный не столько искусством полководца, сколько распрями защитников, Валерий Соран почти был уверен, что тайное имя Рима теперь ему ведомо.
– Откуда же он взял его? – спросил Леандр.
– Ты же слышал, как нашли гробницу царя Нумы? За сто лет до того, как Валерий Соран взялся за свои разыскания, один пахарь, проходя плугом у подножия Яникула, выкорчевал каменный гроб, где обнаружились книги жреческие и философские, проложенные листьями лимона, чтобы червь их не тронул, а кроме них, ничего в гробу не было. Претор Петилий доложил о них сенату, и предписано было их сжечь, коль скоро сам Нума рассудил за благо не обнародовать их содержание, но погрести вместе с собою; их и сожгли, но, как можно полагать, не все или же с промедлением, благодаря которому люди, неравнодушные к учености и вооруженные деньгами, умели на время получить эти книги от тех, кому поручено было их сторожить, и сделали списки; так вышло, что мудрость человека, беседовавшего с богами и ходившего стезями, после него заброшенными, не была уничтожена, но сохранилась, хотя в безвестности. Валерий добыл эти книги и умел понять учения, в них заключенные, преодолев последнюю и самую крепкую из преград: изобретательность человека, пожелавшего, чтоб его знания достались лишь достойному, и окружившего их гортинским сплетеньем тупиков.