Элизабет Костелло - Кутзее Джон Максвелл
Джозеф корчит гримасу.
— Животные — это для туристы, — говорит он презрительно.
— А ты не режешь для туристов? Твое искусство не для туристов?
— Ничего для туристы не делаю.
— Тогда для кого ты работаешь?
— Для Иисуса, — говорит он. — Для нашего Спасителя.
VI
— Я видела работы Джозефа, — говорит она. — Несколько однообразно, не правда ли? Одно и то же изображение, снова и снова.
Бланш не отвечает. Время ланча, они сидят за столом. В обычных условиях Элизабет определила бы предложенное ей угощение как скудное: нарезанные помидоры, несколько увядших листиков салата, яйцо вкрутую. Но у нее все равно нет аппетита; она играет с салатным листом, а от запаха яйца ее просто тошнит.
— А каковы экономические основы подобного религиозного искусства в наше время?
— Джозеф был в Мариенхилле наемным работником. Ему платили за то, что он изготовлял резные изделия и выполнял кое-какую другую работу. Последние полтора года он на пенсии. У него артрит, ты, наверное, заметила.
— Но кто покупает его изделия?
— В Дурбане есть две торговые точки, которые берут их на реализацию. Кое-что приобретают другие миссии, для перепродажи. Может, по западным стандартам это и не произведения искусства, но они аутентичны. Несколько лет назад Джозеф работал для церкви в Икоопо. И даже получил за это пару тысяч. И еще мы принимаем оптовые заказы на маленькие распятия. Это для католических школ, они их потом вручают как премии.
— Премии? Кто лучше всех знает катехизис, тот получает одно из распятий Джозефа, так?
— Вроде того. А что в этом плохого?
— Ничего. И все же у него перепроизводство, не правда ли? В этом сарае их, наверное, сотни, все абсолютно одинаковые. Почему вы не посоветуете ему делать еще что-то, кроме распятий? Каково это, если мне будет позволено употребить это слово, для души — всю жизнь вырезать изображение человека, испытывающего страшные муки, вырезать снова и снова? Ну, если он не занят другой работой.
Бланш улыбается, но улыбка ее сурова.
— Человека, Элизабет? — произносит она. — Испытывающего страшные муки человека?
— Человека, бога, богочеловека, не придирайся к словам, Бланш, мы не на уроке теологии. Каково это для человека, одаренного талантом, провести жизнь так, как провел ее ваш Джозеф, — не позволяя себе действительно творить? Возможно, его талант не так уж и велик, и, строго говоря, он вовсе не художник, но все-таки, вероятно, было бы более разумно подтолкнуть его, чуть-чуть расширить его горизонты?
Бланш кладет на стол нож и вилку.
— Ну что ж, давай разберем твое критическое замечание, разберем его по всей форме. Джозеф не художник, но, допустим, мог бы им стать, если бы мы… если бы я подтолкнула его к тому, чтобы он расширил свой диапазон, посетив художественные галереи или хотя бы других резчиков, и увидел, что можно делать. Вместо этого Джозеф остался… Джозефа удержали на уровне ремесленника. Он жил здесь, в миссии, в полном неведении, вырезая снова и снова одно и то же — разница только в размере и в сортах дерева, — пока его не одолел артрит и его жизнь как работника, как мастера не кончилась. Как ты выразилась, Джозефу помешали расширить свои горизонты. Его обделили, обделили как художника. Таково твое обвинение?
— Пожалуй. Но я не имею в виду именно жизнь художника, я не так глупа, чтобы говорить о чем-то подобном; просто его жизнь не была полноценной.
— Я отвечу на твое обвинение. Джозеф провел тридцать лет своего земного существования, делая для других, а прежде всего для себя самого зримое изображение нашего Спасителя в часы его мучений. Изо дня в день, из года в год он изображал эти муки, повторяя всё с точностью — ты сама могла в этом убедиться, — на какую только был способен, ничего не меняя, не вводя в изображение никаких новшеств, не привнося в него ничего личного. Теперь я спрашиваю: кого Иисус с большей радостью примет в свое царствие — Джозефа с его больными, ни на что не годными руками, тебя или меня?
Элизабет не нравится, когда ее сестра выражается высокопарно, словно читает проповедь. Она слышала это на церемонии в Иоганнесбурге и снова слышит сейчас. В такие минуты проявляются все свойства характера Бланш, которые ее всегда отталкивали: нетерпимость, жестокость, желание запугать.
— Думаю, радость Иисуса была бы полнее, — произносит Элизабет как можно суше, — если бы он знал, что у Джозефа был выбор. Что его не принуждали к благочестию силой.
— Пойди, пойди и спроси Джозефа, принуждали ли его к чему-либо. — Бланш на какое-то время замолкает. — Ты думаешь, Джозеф просто кукла в моих руках? Ты думаешь, Джозеф не понимает, как он провел свою жизнь? Пойди и поговори с ним. Послушай, что он скажет.
— Пойду. Но у меня есть еще один вопрос, на который Джозеф ответить не сможет, потому что это вопрос к тебе. Почему именно этот образец ты — ну, если не ты, то организация, которую ты представляешь, — поставила перед Джозефом и велела копировать, почему именно этот образец, который я не могу определить иначе, как готический? Почему Христос, умирающий в конвульсиях, а не живой Христос, человек в расцвете сил, которому чуть больше тридцати? Что ты имеешь против того, чтобы показать Его живым, во всей Его живой красоте? И раз уж я об этом заговорила, что ты имеешь против древних греков? Древние греки никогда бы не стали создавать скульптуру или картину, изображающую человека в последней стадии агонии, человека изуродованного, обезображенного, а потом еще и преклонять колени перед этим изображением, поклоняться ему. Именно поэтому гуманисты, которых ты отвергаешь, устремляли свой взор к эпохе до христианства, с его презрением к человеческому телу, а следовательно, и к самому человеку. Ты должна бы знать, ты не могла этого забыть, что изображение Иисуса в муках характерно только для западной церкви и было абсолютно чуждо Константинополю. Восточная церковь сочла бы это неприличным, и была бы права. Откровенно говоря, Бланш, в традиции изображения Распятия есть нечто такое, что кажется мне грубым, отсталым, средневековым в самом плохом смысле слова. Сразу приходят на ум безграмотные священники, неумытые монахи, запуганные крестьяне. Чего ты добиваешься, воспроизводя в Африке эту самую убогую, самую застойную фазу европейской истории?
— Гольбейн, — произносит Бланш, — Грюневальд. Если хочешь увидеть человека in extremis, на смертном одре, пойди посмотри их творения. Мертвый Иисус, Иисус в гробу.
— Не понимаю, к чему ты клонишь.
— Гольбейн и Грюневальд не принадлежали к художникам католического Средневековья. Они были протестантами.
— Я сейчас не говорю о позиции католической церкви, Бланш. Я спрашиваю, что ты, ты сама, имеешь против красоты. Почему люди, глядя на произведение искусства, не должны сказать себе: вот какими мы можем быть, вот каким я могу стать. Почему у них должна быть лишь одна мысль: Господи Боже, я умру и меня съедят черви?
— Полагаю, ты хочешь сказать, что отсюда и древние греки. Аполлон Бельведерский, Венера Милосская…
— Да, именно отсюда. Отсюда и мой вопрос: ради всего святого, для чего ты ввозишь в Африку, в Зулуленд, то, что ей совершенно чуждо, — готическую одержимость, провозглашающую уродство и тленность человеческого тела? Если тебе нужно импортировать в Африку Европу, не лучше ли ввезти сюда древних греков?
— Ты думаешь, Элизабет, что древние греки совершенно чужды Зулуленду? Я опять повторяю: если не хочешь послушать меня, будь любезна, выслушай по крайней мере Джозефа. Ты полагаешь, что Джозеф изображает страдающего Иисуса потому, что не знает ничего другого? Что, если бы провести Джозефа по Лувру, у него открылись бы глаза и он стал бы создавать на благо своего народа прихорашивающихся обнаженных женщин или мужчин, играющих мускулами? А знаешь ли ты, что, когда европейцы впервые столкнулись с зулусами — образованные европейцы, англичане, получившие воспитание в закрытых школах, — они решили, что заново открыли древних греков? Так они и заявили, совершенно определенно. Они вытащили свои блокноты и стали делать зарисовки, на которых воины-зулусы с копьями, палицами и щитами оказывались в тех же самых позах, что и Гектор и Ахилл на иллюстрациях к „Илиаде“, сделанных в девятнадцатом веке, а тела их имели точно такие же пропорции, только кожа у них была темной. Прекрасные тела, минимум одеяний, гордая осанка, спокойное достоинство, воинская доблесть — здесь было всё! Спарта в Африке — вот что, как им казалось, они нашли. Целые десятилетия эти выпускники частных школ с их романтическими идеалами греческой античности правили Зулулендом от имени Британской короны. Они хотели, чтобы Зулуленд стал Спартой. Они хотели, чтобы зулусы стали греками. Так что для Джозефа, его отца и его деда древние греки вовсе не были далеким чужим племенем. Новые властители предложили им древних греков как образец настоящих людей, какими следовало быть и какими они могли стать. Им предложили древних греков, а они отвергли их. И обратили свой взор в другую часть Средиземноморья. Они выбрали христиан, последователей живого Христа. Джозеф избрал Иисуса своей моделью. Поговори с ним. Он тебе расскажет.