Артур Япин - Сон льва
В кулак. Отделяешь одного от другого и очерчиваешь им границы.
Их крылья хлопают по твоим ладоням.
И вот эта фаза закончилась.
Теперь нужно произвести отбор, хотя бы потому, что этого требует производитель, да и люди ждут-не дождутся на рабочих местах, когда же я начну воплощать свои сны. Это — момент, когда я уже не могу оставаться вне материи, а должен вступить в свой собственный материал. Я все переворачиваю. Рублю. Обозначаю границы. Подправляю. Снова помечаю границы. И опять режу, но еще более решительно. До тех пор, пока история — любая история — не становится моей. Самое дорогое должно погибнуть. И так каждый раз. Пока оно не начинает рассказывать мою историю, ведь все, что я ни снимаю, — лишь рассказывает мне, каждый раз по-новому.
— Забудь.
Одним словом я разделил Галу и Максима. Мгновение, когда я его произнес, было подобно громкому стуку «хлопушки» перед первой картиной первого кинокадра в первый съемочный день. С этим словом сценарная фаза их истории необратимо перешла в реализационную.
Воздух фантазии ворвался в действительность. Два отдельных мира — придуманной истории и ее экранизации — перемешиваются. В это одно-единственное касание я взял на себя ответственность за своих персонажей. И вошел в свою собственную историю. Сон растворился в реальности.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. НЮФТИ, ТЮФТИ И ГРЮФТИ
Раз уж мы добрались до этого места в нашей истории, расскажу о своем самом раннем воспоминании. Оно одновременно и важное, и своеобразное. Оно простое и при этом его трудно понять. Оно совершенно незначительное и все же кажется мне ответом на многие существенные вопросы. Я понимаю, что это, но не смог бы объяснить. Оно невероятно, и все же я пережил его сам.
Речь вот о чем: в первые несколько лет своей жизни я очень часто, как мне казалось, каждый день, видел перед сном бомбардировку цветом. Из взрывов всплывало бесцветное ядро, прозрачное и изменчивое, как воздушный пузырек в воде.
Пузырек находился на большом расстоянии, подобно Луне в небе, но, протянув к нему руку, я мог схватить это странное небесное тело большим и указательным пальцами. Оно ничего не весило, и все же я его ощущал. Когда его держал, я чувствовал сопротивление, подобное тому, что я испытал позже, пытаясь соединить два магнита друг с другом одинаковыми полюсами. Это и получалось, и не получалось. Существовало невидимое напряжение, и сильное, и приятно-мягкое. Это чувственное ощущение, несомненно, что-то добавляло к счастью, которое я испытывал в эти моменты, но настоящее наслаждение состояло в неожиданном и мимолетном понимании — в знании, в абсолютной уверенности, что пока я «держу» в своих пальцах этот удаленный объект, я обхватываю все и ничего.
Это каждодневное видение становилось все менее частым по мере того, как я учился говорить и рационально мыслить, и, возможно, я совсем бы забыл о нем, если бы лет в двадцать пять это ощущение не вернулось ко мне еще дважды, чтобы затем навсегда исчезнуть.
К огорчению моей матери, у меня плохая память. Я мало что помню из своей юности. Когда она говорила в конце своей жизни: — Помнишь, как ты тогда-то и тогда-то… — я не мог подхватить нить ее воспоминаний. В результате она рассеянно пожимала плечами — ах, ну конечно, ты помнишь, — а потом, совершенно непоследовательно, пересказывала мне все еще раз в подробностях. В конце концов я делал вид, словно все вдруг вспомнил, гладил ее по руке, после чего мы улыбались друг другу от удовольствия. Затем она качала головой и начинала что — то искать в своей сумочке.
В действительности я помню о детстве лишь то, что запечатлено на фотографиях. То есть я ничего не помню, но знаю, что это со мной происходило. Фотографии начинали жить своей жизнью. Я думаю, что помню что-то о летнем деньке в парке, но на самом деле не могу вызвать в себе ни одного ощущения. Из всех событий я помню лишь мгновение, зафиксированное светом, когда открыт фотозатвор.
Фотография изменила нашу память. До этого прошлое было чем-то живым. С возрастом, удаляясь от событий прошлого, человек мог что-то смягчать, искажать или забывать, приукрашивать или фантазировать. Факты и вымыслы были одинаково правдивы и равноценны. Камера отняла у памяти эту свободу. Наши действия теперь пойманы. Отныне жизнь, которую, как нам казалось, мы вели, изобличается во лжи при помощи фактов в сафьяновом фотоальбоме.
Нам ничего не остается, как реконструировать наше прошлое по этим материалам. Прошлое становится неподвластно изменениям, и нашей фантазии приходится ограничиваться будущим.
Так же четко, как я помню катание на ослике по пляжу — черно-белое фото с зазубренными краями, помню я и необычное явление, посещавшее меня в младенчестве. Я знаю, что у меня было ясное осознание, дарившее мне счастье, но уже не могу вызвать в себе ни это чувство, ни это понимание. Знаю лишь, что каждый вечер я держал в своих маленьких пальчиках все Творение.
С того мгновения, как я поймал мир между большим и указательным пальцами, я понял, что все на свете имеет границы. Можно даже сказать, что чувство ограничения стало определяющим в моей жизни. Подобно тому как другие дети открывают мир и удивляются, что вокруг столько всего, чего они никогда раньше не видели, так я обнаруживал во всем одно и то же: край, границу, сужение и конец, и если я удивлялся, то только тому, что другие этих ограничений вокруг них, казалось, не замечали. Сколько я себя помню, я всегда страдал от ощущения предельности. Или нет, не страдал.
Об этом я хотел вскоре поговорить в Сабаудии[121] с моим другом Альберто. В одной из его книг он рассказывает о том, что переживал что-то подобное в отношении скуки. С одной стороны, он страдал от нее, а с другой — она приносила ему забвение. Скука дарила ему чувство отчуждения и показывала реальность в новом свете.
То же воздействие оказывают на меня границы.
Для многих границы — всего лишь противоположность свободе; а свобода для них означает беззаботность, свободный выбор и беспрепятственную эволюцию. Но для меня ограничение не противоположно свободе. Я бы скорее сказал, что они определенным образом похожи — в том, что ограничения тоже освобождают от забот и ведут к развитию. По-моему, все выглядит, грубо говоря, так: безграничная свобода предлагает безгранично много возможностей выбора. Человек раздумывает до обалдения, что бы сделать ему в первую очередь. Он не может выбрать, решает просто подождать и в итоге ни к чему не приходит. Однако границы очерчивают территорию наших возможностей. Чем больше ограничений, тем проще выбор. Чем больше перед нами отрезано путей и чем больше мы оказываемся в тупике, тем легче становится сделать решительный шаг. Постоянное сужение возможностей помогает нам двигаться дальше. Чтобы не задохнуться, мы вынуждены действовать. Это наша истинная движущая пружина.
Я рассматриваю поступательное движение нашей цивилизации, как путь воды по акведуку Аква Феличе,[122] который я вижу из окон своего киноателье. Из спокойного озера в Колли Альбани[123] воду закачивают в резервуар, из которого она может вытекать только через одно отверстие. Она оказывается в каменном помещении, стены которого образуют конус. Давление нарастает, и вода начинает искать новый выход. Так она попадает в следующее каменное помещение, откуда ее выталкивает в еще одно. На расстоянии в десятки километров вода движется по системе конически завершающихся сосудов. Заведенная в тупик, она начинает струиться быстрее, и что бы она ни пыталась предпринять, у нее есть только одна возможность — течь в центр Рима. По пути она наполняет помпы, бассейны и питьевые баки для лошадей, крутит мельницы, орошает пашни и питает разнообразные фонтаны и бани, не теряя силы, пока, наконец, через все более узкие трубы не попадает на Пьяцца ди Сан-Бернардо, изливаясь в фонтане Моисея.[124] Солнечные лучи преломляются в прозрачной воде, струящейся по мраморным скульптурам. Она стала частью произведения искусства и приносит прохожим радость и красоту, и прохладу в жаркие дни.
Вот что дают мне ограничения: возможность наполнить мой резервуар плещущимися идеями так, что они начинают пениться, обретают направление, скорость и силу, чтобы вдали от своего источника журчать в ясных лучах солнца.
1Гала с Максимом покидают мой офис в молчании. Я бы мог увидеть, как они плетутся в направлении бара, периодически отводя от лица ветви пихт. Гала обеспокоенно смотрит на Максима. Она чувствует его поражение острее, чем свой триумф. Берет его за руку, но сразу отпускает, почувствовав, как он цепенеет. Ее сочувствие дает ему почувствовать свое унижение с полной силой. Он начинает плакать, просто так, внезапно и бесконтрольно, как ребенок.
— Я так рад за тебя, — у Максима дрожат плечи, он дает выход напряжению всех этих месяцев. — Честно, так рад, — произносит он еще раз. Показывает жестами, что хочет остаться один. — Бар. Иди туда и подожди меня. Если хочешь. У бара. Я… я должен немного… немного… — после чего Максим отворачивается от нее.