Нодар Джин - Повесть о смерти и суете
— Так что же, Нолик, найдётся десятка? — спросил я.
— Слушай, милый, — опять обиделся Нолик, — откуда я возьму десятку-то? Мы же тут ходим с чеками. «Тривилерс»! Да, Толик?
— «Три-вилерс», «два-вилерс»! — рассмеялся полковник. — Трэвелерс! А мы тебе это… — повернулся он ко мне. — Хотим очки подарить! От них польза бывает, понимаешь? Дай-ка надену тебе, мы же друзья уже, дай-ка мне твой нос!
Я не дал носа. Поднялся и похлопал обоих по плечу:
— Мне пора: «У каждого Абрама — своя программа». Ну а «таких друзей — за жопу да в музей»!
— Отлично сказано! — взвизгнул Толик.
— По философски! — определил Нолик.
61. Тайное в душе тайным и остаётся
Идти было некуда, и я машинально вернулся к телефону.
Заря Востока рассаживала семинолок между борцами против апартеида, а я — тоже машинально — нащёлкивал свой номер, хотя по-прежнему упирался и не подходил к телефону на другом конце провода.
За круглым столом не было уже ни овербаевца, ни непонятливой собеседницы. Она, должно быть, поняла его и удалилась с ним. Попугай смотрел уже не на меня, а на Чайковского, — и одобрительно кивал головой. Старику песня нравилась и самому:
Скажи мне, наша речка говорливая,
Длиною в сотни вёрст и сотни лет:
Что видела ты самое красивое
На этих сотнях вёрст за сотни лет?
Попугай навострил уши, а старик подмигнул ему и допел:
Ответила мне речка края горного:
Не знала я красивей ничего
Бесформенного камня — камня чёрного
У самого истока моего.
Я вспомнил о Нателиных камнях. Вспомнил с нежностью и Зилфу, её мать. Себя даже вспомнил у «самого истока моего», подростком. Впервые тогда — как раз в связи с Зилфиным колдовством над камнями и самоубийством её мужа Меир-Хаима — впервые тогда испугавшимся той догадки, что тайное в природе или душе тайным и остаётся.
Вспомнил и изумлённое лицо моего отца, прочитавшего предсмертную записку Меир-Хаима о своей невыносимой любви к Зилфе. Я расслабился и затаился в ожидании той уже не отвратимой горячей волны, которая разливается из горла по всему телу, растворяя его в пространстве и времени…
Раствориться я не успел: снова подкатил бульдозер. Теперь — вконец развинченный. Забрал у меня из рук трубку и опустил её на рычаг. Я не протестовал: не ждал даже извинений. Ждал того, что было мне важнее. Десятку.
Начал он с извинений:
— Ты уж прости меня, старик, но она настаивает. С другой стороны, она права: телефон не твой, а она тут фигура — мэтр! Фигура к тому же, старик, у неё как раз вполне! Я люблю когда жопа и живот облетают бабу как карниз. Это мне нравится: у черножопых и ещё, как она, у жёлтожопых. Да, обезьяны, но — есть что помять!
Нолик обвил меня за талию и подталкивал к выходу, а Заря Востока стояла неподалёку и торжествовала. Осознав к своему ужасу, что десятки он мне давать не надумал, а надумал, наоборот, угодить «жёлтожопому мэтру» и вышвырнуть меня, я перестал его слушать. Сперва двинул левым локтём в бак, взболтав в нём горючее, а потом левою же ладонью схватил его за мошонку и сильно её сдавил.
Нолик перестал держать меня за талию: закинул голову вверх и стал глухо хрипеть. Почему-то мне подумалось, что никому на свете он не нужен, — и я решил его взорвать. Кулак мой сомкнулся крепче, но шарики в нём оказались мелкими, и искры разлетелись не оттуда, а из глаз. Догадавшись, что взрыва не состоится, я заглянул Нолику в задымленные глаза и спросил:
— Понял?
Он в ответ заскулил и пригнулся ниже.
— Норик Вартаныч! — окликнул его из-за стола полковник.
Не ответил он и ему.
— Отвечай же, Нолик! Понял или не понял? — повторил я, и теперь уже он кивнул головой:
— Понял.
Никто кроме него, однако, ничего не понял. Не поняла даже Заря Востока, норовившая зайти сбоку, чтобы разглядеть — отчего же это вдруг московский гость начал вертеться вокруг своей обширной оси.
— Норик Вартаныч! — крикнул Фёдоров. — Тебе плохо?
— Иду… — откликнулся Нолик истончённым голосом и посмотрел на меня умоляюще.
Пошёл и я. К выходу.
Заря Востока провожала меня взглядом, в котором презрение ко мне соперничало с непонятым мною восторгом по отношению к Нолику.
Ещё больше запутал меня Чайковский:
Оставьте одного меня, молю,
Устал я от дороги и от шума.
Я на траве, как бурку, постелю
Свою заветную мечту и думу.
Это мне было понятно, но, открывая дверь, я услышал иное:
О люди, подойдите же ко мне,
Возьмите в путь: я никогда не думал,
Что будет страшно так наедине
С моей мечтой, с моей заветной думой.
62. Бабы мне вкусней, чем должности!
На часы я взглянул уже за дверью. Половина одиннадцатого!
Тротуар оказался пустынен — и грабить было некого.
Отчаяние подсказало мне план утончённый, как пытка, но и смелый, как пьяная мечта. Проникнуть в здание ООН напротив и приставить к стенке любого дипломата. Вплоть до генсека.
Рассудок силился удержать меня от этого, но ему я уже не доверял, напомнив себе, что миром, представленным этим коробком на той стороне, правят именно абсурд и отчаяние.
Проникать в ООН мне не пришлось.
Когда я пересекал улицу, одна из запаркованных у ворот машин показалась мне не пустой. Я подкрался к ней сзади, увидел на переднем сидении две тени и вздохнул: если десятки не окажется у одной из этих теней, то она окажется у другой.
Пока я решал — к какой заходить, понял, что они тоже, как и я, вот-вот решат свою задачу. Тонкая тень, справа, оказалась женской и, перегнувшись скобкою к другой, к мужской, мелко суетилась. Широкая же, мужская, откинувшись на спинку, изредка вздрагивала. Из приспущенного заднего окна протискивался на волю Лучиано Паваротти, но в паузах, когда объёмистый тенор вбирал в себя воздух, в том же окне задыхался другой сладострастец. Не пел, однако, а сладко постанывал.
Мешкать я себе не позволил, ибо в предоргастическом состоянии жертва менее опасна. Я расстегнул сорочку и зашёл с левой двери. Стукнул локтём в стекло и распорядился опустить его. Оно скрипнуло и поплыло вниз, но из брезгливости я отвернулся, объявив водителю, что жизнь гнусна, а поэтому я штрафую его на десять долларов.
— А почему смотришь в сторону? — ответили мне из-за руля.
— А потому, что брезгую. Подглядывать тоже гнусно…
— Я подглядывал не за тобой! — ответил водитель.
— Что ты там мелешь?! — рассердился я. — Застегнулся?
— Какая разница? — ответил водитель. — Застегнулся — не застегнулся… Сам вот пузо выкатил, а тут дама всё-таки!
— «Дама»? — возмутился я. — Так ты ж этой даме…
— Ну, иди и докладывай! На него мне тоже положить!
— «Тоже»? — оскорбился я. — А ну, выходи!
— Послушай! — ответили мне теперь спокойней. — Чего ты пристал? Я ж не про тебя — «положить»! Я про Кливленда.
— Про кого? — опешил я.
— А то он не балуется с бабами, да?! Или ты?! Я ж наизусть тебя знаю! И ты — меня: я Бобби, помнишь? И говорю как есть: не за тобой я наблюдал. Одно дело — телефон твой или почта, но наблюдать уже не наблюдаем. Я говорю честно. Тем более что в начальники уже не мечу, старый уже… И бабы мне вкусней, чем должности!
Голову мне уже можно было к нему не поворачивать. Теперь уже я знал кого собирался грабить. Агента ФБР. Того самого, сидевшего за круглым столом с непонятливой семинолкой.
Что за проклятье! — подумал я. Во всём мире люди грабят друг друга безо всякого недоразумения. Особенно тут. Кто же это надо мной издевается? Да никто, сам я себя и заложил. Надо было идти прямо в ООН, а не приставать в ответственные мгновения к ветеранам секретной службы.
— Надо было идти в ООН, — произнёс я и, оскорблённый невезением, обернул к ветерану печальное лицо.
— Ну вот ещё! — проговорил он. — А теперь у тебя опять испортилось настроение. Как тогда, пять лет назад. Сперва буянишь, а потом сам же обижаешься. Ты и тогда рвался в ООН, а ООН тут ни при чём: они с частными жалобами не возятся. Только — если обижается целое государство. А ты — хотя и на целое государство обиделся — обиделся от собственного имени. А это не считается… Короче, я сказал как есть: не за тобой мы следим… Могу даже сказать за кем, — и Бобби полез наружу.
Я не знал что делать. Тем более что брюки у него на причинном месте были уже застёгнуты и придираться было не к чему, если бы даже я и осмелился штрафовать сотрудника ФБР. Он тем временем шагнул ко мне, взял меня за талию, как Нолик, и отвёл в сторону:
— Слежу я не не за тобой, а за твоими земляками. В жёлтой куртке. А особенно — жирный. Знаешь давно?
— Жирного давно! — обрадовался я.
Обрадовался и он: