Николай Кононов - Магический бестиарий
Сквозь жирный сегмент битого окна, заставленного бутылками и плошками, выглядывала харя омерзительного андрогина и через форточку посылала на меня боевую эскадрилью кривых х…ев.
– Бабушка, у вас нет почтового ящика, возьмите, пожалуйста, повестку на выборы.
– Это я тебя сейчас выпорю и заодно в…бу, – орало лицо, как Гудвин великий и ужасный, могущий воплотиться в кошмар.
Под звон посуды и дикий грохот я удалялся. Покажите мне идиота, хотящего быть вы…банным при яром свете зимнего солнца на жестком засранном снегу? Даже фашисты не принуждали пленных партизан к такому…
Но вот в дома среднего сорта, так же люто пронумерованные, меня пускали. Там обитали вполне опрятные разнополые насельники. Они мечтали о почтовом ящике, но что-то мешало им его приколотить к своему забору. Смышленые высоколобые коротколапые собачки виляли втройне закрученными хвостами, радуясь каким никаким новостям в виде меня. Умноликие, они с аппетитом смотрели на белую бумажку-повестку, передаваемую хозяевам из рук в руки. Редко в таких домах мне случалось наблюдать кильдим. Что это такое? А не скажу, сами догадайтесь.
Но дело вовсе не в этом слове, а в одной распрекрасной собачке, случайно встреченной мною. Вот ее прелестные черты. Это мой самый любимый собачий тип. Порода – ровно посередине между пылкой шавкой и крупным крепким кобелем. Стать – в лодку-гулянку. Голова – в прибрежный бардачок, где можно схоронить до лета подвесной мотор “ветерок”. Тройной, в смысле закрута, хвост. Вообще красавица и чистое загляденье.
Но главная ее прелесть состояла в том, что это была собачка не простая, а, – как мне хочется сказать теперь, чтобы подчеркнуть и выпятить всю ее прелесть перед никогда не видавшим такого дива читателем, – расписная. В 1904 году ее не стыдно было бы прихватить с собой на футуристический фуршет, где Гончарова и Ларионов фрустрировали буржуазию робким черепно-лицевым боди-артом.
Чапа, в отличие от знаменитых предшественников, была расписана вся. Словно рецидивистка-карманница или дембельский альбом.
Вот с этой собачкой прекрасной и оказалась связана эта сложная история, поначалу не очень красивая, но потом прекрасная – в силу своей абсолютной конструктивной завершенности, и в силу последнего – самодостаточная.
Эта собачка, словно скважина, позволила мне понять все устройство чужой скрытной жизни. Во-первых, собачка отчаянно походила на тетку-хозяйку. Даже грим, наложенный толстыми мазками на собачье чело, искусно повторял выщипанные брови тетки, глупо насурьмленные. Гример, видно очень ее любил. На меня смотрели два одинаково размалеванных лика – одно на уровне моего плеча, другое с самого пола, доказывая небольшое миметическое отличие человека и его собаки.
Тетка светилась благодушием и очень радовалась моему приходу. По руке счастливой выборщицы, телеграфной лентой убегали в халат печатные сизые буквы “не забуд…”, “у” ерзало на печеной яблочной кожуре ее кожи из рукава фланелевого халата туда-сюда.
То ли она намолчалась, то ли уже начала выпивать и полюбила всех людей вообще. Из сеней она радостно провела меня в комнаты: это слишком громко сказано о душных приплюснутых помещениях с круглой гофрированной печкой в смежной стене. Обои в серый серебряный цветок по румяно-дерьмовым полоскам ранят мне сердце до сих пор. В дальней светелке – большущая, застеленная гарусным голубым покровом двуспальная постель.
Тетка подбирала какие-то раскиданные тряпицы и сетовала, что не прибиралась еще сегодня, но не прибиралась она на самом деле уже с месяц. Наверное, она принимала меня за чиновника, посланца «сверху».
С чашкой чая в руке посланец спросил тетку по-канцелярски:
– А что, еще кто-то в домовладении прописан? Повестка только на одного… – я строго взглянул на вторую персону на полу.
– Вот, Чапа, выбирать пойдем! – сказала радостно тетка sapiens-собачке.
Собачка неотрывно смотрела на тетку. При слове «пойдем» она присела на все лапы и радостно забила по полу хвостом.
– Да я с тобой все боты стопчу. Тьфу! То есть, фу! Фу, тебе говорят. Дома сиди! Сидеть, паскуда! Кому говорю.
И, перейдя в обидчивый регистр, добавила:
– Нет, никто тут не прописан, племянник из Дурасовки с другом за так живет, в унирьсьтете учатся. С дружком.
И прибавила, словно жалуясь:
– Это они, охламоны, так Чапу-то размалевали. Правда, моя детонька? Правда, Чапонька, моя девонька-красавица? – девонька издала скулящий звук.
– С дружком, – еще раз прибавила тетка.
– Напишу вот на них в унирьсьтет, – совсем строго сказала она.
На гвоздях, вбитых в косяки светелки, висела понурая мужская одежда. Почему-то мне подумалось, что штаны и рубашки имеют немалый вес.
Собачка, вытащила из-под аэродрома кровати резиновую куклу, обряженную матросиком с нарисованной черной эспаньолкой. Остановилась в двух шагах от тетки. С игривым рычанием вцепилась в кукольный живот и немилосердно завозила пупса по полу.
– Тьфу, Чапа, не трожь! Фу! Брось! Тьфу! Тебе тьфу говорят, не трожь чужое! Тварь! Вот тварь какая!
Тетка заплевалась на разыгравшуюся тварь.
– А когда нам воду-то проведут? А? Когда? На весь овраг – две колонки. Вон, сам за водой и ходи! Обоссыссся пока найдешшшь!
Она посмотрела на меня. Звук «с» засел в моем ухе.
– А то всем тупиком на выборы и не пойдем. Ох, ссспросят с тебя потом! Ссспроссят!!! В прошлом хотели не пойти, так насилу упросили.
Под эти речи, не испив чаю, я и удалился завершать свою этнографическую экскурсию по Глебоврагу. Мне встретилась только одна колонка, заледенелая по самую макушку.
Номера домов словно кто-то вынимал из мешочка, будто играл в лото, – 66 и рядом 99. Мне почему-то это очень понравилось – в этом была разнузданность и свобода. Другая безмерная свобода, отличающаяся от осознанной необходимости. Никакой тебе ни необходимости, ни тем более осознанности.
Из калитки совершенно голая бабенка, прижимая к груди тряпичную скатку с орущим младенцем, пронеслась через дорогу, как аллегория судьбы, судьбины, – за ней ухал в черных трусах и желтой майке побитый и расцарапанный в кровь мужик с тесаком. Заметив меня, он тут же изменил объект преследования…
Быстрее в своей жизни я больше никогда не бегал.
Я опередил стайку шавок, помчавшихся за мной тоже, словно возмездие.
Но вообще-то вся эта история заключается совсем в другом. И раскрашенная Чапа сослужит еще свою настоящую службу.
Я стал замечать беспородную головастую собаку около торжественного входа в наш факультет.
Поначалу я подумал, что она сбежала из вивария мединститута, находящегося неподалеку. Но, так как собака принужденно кого-то ждала, взглядывая с жадностью на выходящих, то мне стало ясно, что она совсем не из вивария.
Как догадался мой благосклонный, толерантный читатель, она ждала Угина и Стахова. Васю и Вову.
Тут стоит сделать небольшое отступление, чтобы показать, чем вызван мой теперешний интерес к тем прошлым, может быть, даже исчезнувшим с карты будня персонажам. Внимание, уделяемое им, проистекает не из того, что я хочу домыслить их историю, почти не волнующую меня. Нет, она была бы и любая вполне себе хороша. Какой бы я ее ни придумал. Ну, может быть, в большей или меньшей степени остроумна. Но дело не в том, что они, эти поименованные персонажи, насельники моего скупого прошлого, влекут меня какой-то своей двусмысленной щедростью, благожелательностью предложения. Совсем нет. И о последнем, то есть о предложении, еще не приспела пора сказать свое слово.
Дело в другом. В непроясненности их общего плана, оставшегося в моем прошлом. В том летательном иероглифическом аппарате, что я прозрел в стае перестраивающихся уток на фоне свежего утреннего неба.
Во мне есть зона, где они до сих пор находятся, – вполне определенная к сегодняшнему дню, лишенная и тени эротизма. Теперь это все изжито, а тогда и не зачиналось.
Итак, собачка и усатая кукла навели меня на след, и, еще не зная причины, я стал приглядываться.
Они тоже смотрели на меня – точнее, на стеклянную кладку, разделяющую нас.
Общего, кроме университетской специализации, у нас не было ничего.
Мне почему-то кажется, что зажатые и сторонние, но всегда держащиеся вместе, они оттаивали рядом со мной, – когда в читальном зале я садился неподалеку, на один ряд дальше, обычно несколько сбоку. Наверное, это иллюзия, они меня, скорее всего, не замечали, но мне вспоминаются их лица, увиденные мной в боковом ракурсе. Я так больше всего люблю смотреть на других, на лепку лба и линию скулы, что бы читалась щека. Ведь ход ее линии всегда легок и выразителен. В любом лице. Он всем дает равный шанс. Три четверти – самый выгодный ракурс. Вот они и посейчас румяно улыбаются друг другу. Вернее, мне видится Вовкина щека, по которой пронеслась легчайшая волна согласия. К вечеру щетина пробивалась по его белой коже как россыпь мельчайшего мака.