Наталья Рубанова - Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы
И вот, смотрю: парень один как будто боком стоит, ни к кому не подходит, курит, кулак сжал: так никому слова и не сказал: думаю, может из-за него? А может, и нет — всякое с людьми на похоронах бывает.
Но больше всего, знаете, руки ее запомнились: пальцы такие длинные, ноготки подкрашенные не стерлись еще… Красивые очень руки…
Дура! Вот дура! Да было бы из-за чего! Говорила ей тыщщу раз: «Выброси из головы, своей жизнью живи!» И ведь не соплячка уже была! А рисовала как!..
А, ума нет — своего не дашь…
Она, знаете ли, очень была сложная. Не то чтобы «сложная», с ней легко было, но непростая какая-то. Даже если вместе со всеми, ощущалось, будто сама по себе. Последнее время переспрашивала часто; выпивать стала: я к ней как-то пришла, а у нее полкухни пустых бутылок и Библия на холодильнике, про семь смертных грехов — открыта…
«Ты что, — говорю, — это все одна? Поделилась бы, эгоистка».
А она так улыбается мечтательно, по полу расползается… Потом деньги закончились; к телефону не подходила…
Не знаю, с жиру бесилась, наверное.
Все — с детства — для нее: зоопарки, фигарки, моря… Луны только с неба не было. Потом — живопись, английский-французский; квартиру разменяли, чтобы ей «творить» ничего не мешало… Одевалась так, что заглядывались. Знакомых, друзей — мешками: телефон обрывали. Мать бы, мать бы пожалела: лицо-то серое совсем.
Не прошу!
Она с папанами уже несколько лет в ссоре была; ну, натянуто у них очень было. Так что, на счет этого… Алинка последние годы сама себе зарабатывала, просила только, чтоб не лезли: всю юность они ей свернули своим «как лучше», а ей свободы бы тогда, хоть глоточек — плоды запретные, сами знаете.
Целыми днями носилась: то с переводами, потом еще вот — картины… не жаловалась, гордая была. Чересчур. Рассказала б лучше, мы бы ее вытащили… Точно — вытащили. На себе.
А я ее еще маленькой помню: смешливая такая, красивенькая, коса толще руки.
То с папкой для рисования, то с собакой… Бровки хмурила, если что-то не нравилось, а так…
Мы с ней в Коктебель ездили. Две недели. Представляете себе тогдашний Коктебель? Блаженство какое, и воздух этот… Как вспомню…
У нее еще был купальник ярко-красный; там такой роман закрутился, что-ты, что-ты! С ума сойти можно. Вот мужик и сошел. Письма ей писал, приезжал весь в подарках, уговаривал… — а она другого хотела.
В универе без нее — ни одного сейшена, ни одной тусы. А шаржи ее видели? Один к одному лицо похожим получалось, и — какая-нибудь деталька… Как она все это могла увидеть?
У нас на первом курсе что-то было: но как-то не сложилось — в общем, остались друзьями. Действительно друзьями — сам удивляюсь, что так бывает. Было… Потом я женился, она в кого-то влюбилась вроде… До сих пор больше всего руки помню: хрупкие, идеальной формы — такие руки беречь бы, а она сама чемоданы таскала, не хотела «слабой» показаться…
А еще — запах. Только — тихо: я ведь жену потом «по запаху» выбирал. Чтоб летней травой пахла…
Дома у нее последнее время — одни пьянки. Да-да-да. Как в глазок ни посмотрю, с кем пошла… То одна с бутылкой в руках, то с соседкой напротив — и тоже с бутылкой. Компании какие-то водила, еле здоровалась, сквозь зубы. А по коридору, как пойдет — такой запах духов, аж тошно! Но приятный. Не наш запах-то, правда, заграничный, я и не назову… И откуда только деньги брала?
Все в ней сплелось: аскетизм и чувственность, рацио и срывы, блуждание по людям и «подполье», поворот к миру и уход в себя. Без обратного хода. Она находила что-то вечное — точнее, постоянно искала — и тут же теряла. То пила, то бросала, то вообще об этом не думала — это последний год, раньше-то, конечно, нет.
Она и синим чулком могла казаться, и… куртизанкой, извините — слова найти подходящего не могу.
Видите ли, так очень тяжело — с эффектом до конца раскачанного маятника — жить: потому что середины нет. И не было ее в ней. Ни-ког-да.
Обозвал он ее, я слышал — спал в соседней комнате; метро уже не работало; я у них остался. Она — в окно; подхватил чудом. Я на шум прибежал: смотрю — он курит, а вместо Алинки на кровати дергающееся одеяло лежит.
Перепили они тогда.
Алину ждало большое будущее. Я всегда говорила, что она направляет энергию несколько не в то русло, несколько не там ищет.
Простите, мне трудно об этом… Нужно было продолжать работать, заниматься портретом; к тому же, у нее были очень неплохие, в чем-то даже талантливые, художественные переводы…
Не там, не там смысл искала! Дурочка, бедная моя девочка! Разве можно смысл искать — в любви? Да еще к мужчине такого плана?
Ведь любовь — то, чего нет; а если и есть, то не у нас. Не у меня… Поверьте, я жизнь прожила… И что мне моя красота? Боль одна. Если б не мое дело…
А она то в монастырь хотела, то чуть ли не на панель шла: все от бесцельности — туман ей глаза застилал. Она раньше веселая такая была… А потом как-то вдруг, в один момент — усохла, иссушилась; сломалось в ней все — одним махом, одно чувство оголенное осталось, никому не нужное, никем не востребованное. Она, знаете, как Лариса в «Бесприданнице»: Я любви… искала, и не нашла. А ведь для нее была создана. Оказывается.
У нее какая-то странная жертвенность была, не туда идущая. В чем-то — в делах — очень жесткая, а в чувствах… И влюблялась вечно не в тех: сплошной флигель богемный.
Теперь вот — фотограф. Известный, собака; видела я его работы…
Она ему все позволяла, знаю: потом ко мне вся в соплях приходила, обещала бросить… Но все всегда с начала начиналось: он звонил, когда хотел, кидал, как вещь, — на неделю, месяц; она бесилась, иногда даже изменяла — только радости не испытывала от чужих: Он ей был нужен. Он один.
Вы когда-нибудь любили? Вот и молчите. Алинка его — ужасно. Понимаете? Но мазохисткой не была.
А он ее в грязь втаптывал. Унижал. У всех на виду. Не специально: так получалось. Ну… не любил «ужасно». Ценил — это да. Где такую еще найдешь карманную девочку? Спал с ней, когда только сам хотел; ее желания «пошлыми» называл. Не всегда, конечно. Иногда и нормально у них было все. Раза четыре в год. Фотограф он известный.
Алинка тогда извелась вся; курить стала много; пила с ним, чтоб растормошить; трезвый он был неконтактный абсолютно. С ней. С нами. Обособленность, отдельность свою очень остро ощущал. Не такой, как все. Абсолютно такой же: черствый. Эгоистичный. Красивый. Талантливый. Спивающийся. Да не в нем уже и дело-то! Она с ним пить начала: ему-то — что! А она после этого еле-еле в себя приходила, последние деньги в винном отделе оставляла. Да если б вино! Последнее время только уже водку. Себе ничего не покупала, в стоптанных сапожках бегала.
Его, конечно, осуждать особо… сердцу-то не прикажешь; да только он даже на аборт с ней не пошел — проспал, понимаете? Вот и молчите. И на второй… Я вместо него ждала. Она потом в этот коридор вышла — сине-зеленая вся, убаюканная какая-то, в глазах — стекло; на улице потом говорит:
«Давай пива, что ли? Праздника хочется». Я ей: «Алинка, какое пиво! Тебе сейчас три дня лежать и доксициклин с нистатином есть!» А она: «Ну, пожалуйста…» — и смотрит так затравленно…
Короче, пир во время чумы. Попили мы, она вроде ожила.
Как сейчас помню: снег, «Павелецкая»…
Я тогда устал. От ее хорошести. От того, что все можно. Что все простит, любой кошмар. Был уверен в ней. Спокоен: тыл, какой-никакой. Уверен! Что все стерпит. Поймет. Если больно — забинтует. Выслушает. Меня.
Собственной самореализацией слишком был озадачен, собой. Меньше всего в ней видел человека. Хотя заслуживала. Иногда совесть мучала; потом все сначала.
Однажды ударил — не помню, за что: она вся осела, вдвое меньше стала… Пощечину, правда, залепила. Больше звука.
Я дверью хлопнул; потом, когда вернулся, не было ее уже… на столе лежала уже.
Добрая была… Картины у нее неплохие. Не все. По улице с ней приятно было идти — оборачивались: «смотрелись» мы, оказывается…
Ребенок? Не мог я.
Не виноват. Не виноват! Не виноват?
Она постепенно заштриховывала себя: от тополиного невозможно дышать в тридцатиградусную: от утр этих (поставить чайник, подкрасить губы), дней (сутолока, на «Вы»), вечеров (чайник, закат), ночей (потолок), и снова — утр, утр, утр.
Ночь спуталась с днем: белый цвет простыни спутался с белизной кожи, стал похожим на снег; зима перепуталась с летом — пух показался кристалликом льда; мысли, перекувырнувшись через голову, обломками затонувшего в 1912 году корабля, выбросились на паркет — русалками — из воды.
Последнее время ей трудно стало и говорить: поиски смысла затянулись, уйдя на дно стакана, перелистнулись библейскими страницами; одиночество подтолкнуло к поискам ускользающей истины.