Грэм Грин - Сила и слава
— Вы хороший человек.
Глава IV
Было еще раннее утро, когда он переправился через реку и вышел, весь мокрый, на другой берег. Он рассчитывал кого-нибудь здесь встретить. Бунгало, сарай с жестяной кровлей, мачта для флага — он был убежден, что все англичане на закате спускают флаг с пением «Боже, храни короля». Он осторожно обогнул угол сарая, тронул дверь. Она легко поддалась. Он снова оказался в том темном помещении, где уже бывал. Сколько с тех пор прошло месяцев, он не имел представления. Только помнил, что тогда до сезона дождей было еще далеко; теперь же он начинал входить в силу. Через неделю пересечь горы можно будет только на самолете.
Священник стал шарить ногой вокруг себя; он так проголодался, что даже несколько бананов были бы теперь лучше, чем ничего: он не ел два дня — но здесь не оставили ни единого. Видимо, он попал сюда в тот день, когда бананы уже сплавили по реке. Он стоял у двери, пытаясь вспомнить, что говорила ему девочка об азбуке Морзе, о ее окне. На той стороне мертвенно белого пыльного двора луч солнца высветил москитный полог. Внезапно он вспомнил о пустом складе. Он тревожно прислушался — кругом ни звука. День здесь еще не начинался. Не слышны первые сонные шарканья туфель по цементному полу. Собака еще не скреблась, как обычно, в дверь. Не стучала легкая рука. Ничего этого не было.
Который час? Давно ли рассвело? Определить было невозможно. Время тянулось бесконечно; оно так напряглось, что, казалось, вот-вот треснет. В конце концов, наверное, не очень рано — часов шесть-семь… Он понял, как рассчитывал на эту девочку. Она единственное существо, которое смогло бы ему помочь, не подвергая себя опасности. Если в ближайшие дни он не переберется через горы, он пропал. С таким же успехом можно было выдать себя полиции. Потому что как пережить сезон дождей, не имея никого, кто рискнул бы дать ему пищу и кров? Было бы лучше, быстрей, если бы его опознали в полиции неделю назад. Насколько это было бы проще. И вдруг он услышал звук; словно манящая надежда воскресла вновь: кто-то царапался и повизгивал. Здесь это означало наступление утра — звук жизни. Он жадно ждал, стоя в дверях.
И тут он увидел: через двор тащилась псина, жалкое существо с обвислыми ушами. Она волочила раненую или сломанную ногу и скулила. Что-то случилось и с ее хребтом. Двигалась она очень медленно. Можно было пересчитать все ее ребра, как у скелета в музее естествознания. Было ясно, что она давно ничего не ела: ее бросили.
В отличие от него у нее тлела какая-то надежда. Надежда — это инстинкт, только человеческий рассудок может убить ее. Животные никогда не отчаиваются. Наблюдая, как тащится раненая собака, он догадался, что она проделывает это ежедневно уже много дней, а может, и недель.
Он смотрел на один из привычных признаков наступающего утра, такой же, как пение птиц в более счастливых краях. Собака дотащилась до двери веранды и начала скрестись одной лапой, странно распластавшись у порога. Нос ее приник к щели, казалось, она принюхивается к непривычному запаху пустых комнат; затем она нетерпеливо заскулила и вильнула хвостом, будто услышала внутри какое-то движение. Потом завыла.
Священник не мог больше этого вынести; он понял, что все это значит; теперь можно самому во всем удостовериться. Он вышел во двор. Животное неуклюже обернулось — пародия на сторожевого пса — и залаяло на него. Он был не тем, кто ей нужен. Ей требовалось то, к чему она привыкла, она хотела вернуть прошлое.
Священник заглянул в окно — наверное, это была комната девочки. Оттуда все вынесли, кроме поломанных и ненужных вещей. Остались картонная коробка, набитая рваной бумагой, и колченогий стульчик. В побеленной стене торчал огромный гвоздь — наверное, на нем висело зеркало или картина. На полу — сломанный рожок для обуви.
Собака, рыча, тащилась по веранде; инстинкт похож на чувство долга, его очень легко принять за верность. Священник избавился от собаки, отступив из тени дома на солнце; псина не могла последовать за ним достаточно быстро. Потом он толкнул дверь, и она легко открылась — запереть ее никто не позаботился. На стене висела старая шкура аллигатора, неумело снятая и плохо высушенная. Он услышал позади сопение и обернулся: собака переступила двумя лапами через порог, но теперь, оказавшись в доме, он не обращал на нее внимания. Он был здесь хозяином, а ее занимали запахи, которые шли со всех сторон. Она тащилась по комнате, шумно принюхиваясь.
Священник открыл левую дверь — вероятно, это была спальня. В углу валялась куча старых пузырьков из-под лекарств. В некоторых осталось немного яркой жидкости на дне. Здесь были лекарства от головной боли, от расстройства желудка, лекарства, которые принимают до и после еды. Должно быть, кто-то был очень болен, раз понадобилось столько лекарств. Здесь лежал сломанный гребень и катышек счесанных волос, очень светлых и побелевших от пыли. «Тут жила ее мать, больше некому», — с облегчением подумал он.
Он прошел в другую комнату, окно которой с москитной сеткой выходило на пустынную, медленно текущую реку. Это была гостиная: хозяева оставили тут складной фанерный столик для игры в карты, купленный за несколько шиллингов; его не стоило брать с собой, куда бы люди ни отправлялись.
Может быть, мать ее умирала, размышлял он. Наверное, убрали свой урожай и уехали в столицу, где есть больница. Он прошел в следующую комнату — это была та самая, что он видел со двора, комната девочки. С печальным любопытством он вытряхнул рваные бумаги из картонной коробки. У него было чувство, словно он делает уборку в доме покойника и решает, что было бы слишком больно сохранить.
«Непосредственным поводом Американской войны за независимость послужило так называемое „Бостонское чаепитие“, — прочел он. По-видимому, это была часть сочинения, старательно написанного большими четкими буквами. — Но настоящей причиной… (слово было написано с ошибками, зачеркнуто и переписано) было: правильно ли облагать налогом тех, кто не имел представителей в Парламенте». Очевидно, это черновик — слишком много в нем было помарок. Он вытащил наугад другой клочок бумаги — там речь шла о людях, называвшихся «виги» и «тори» — слова были ему незнакомы. Что-то вроде пыльной тряпки плюхнулось с крыши во двор — это был гриф. «Если пять человек, — читал он, — выкашивают за три дня луг в четыре и пять четвертей акра, то сколько выкосят два человека за один день?» Под вопросом была проведена аккуратная черта и шли ряды цифр, безнадежно запутанных, так как ответа не выходило. Скомканная выброшенная бумага говорила о жаре и раздражении. Он очень ясно представил себе, как девочка решительно разделывается с задачей: ее четкое лицо с двумя заколотыми косичками. Он вспомнил, с какой готовностью она поклялась вечно ненавидеть любого, кто причинит ему зло. И вспомнил, как его собственная дочь заигрывала с ним, сидя на свалке. Он плотно закрыл за собой дверь, словно боялся, что кто-то убежит. Он слышал, как где-то заворчала собака, и, пройдя туда, оказался в комнате, которая прежде служила кухней. Псина лежала полуживая и скалила свои притупившиеся зубы над костью. Через москитную сетку в окно смотрело лицо индейца, словно его повесили сушиться на солнце — темное, морщинистое, отталкивающее. Индеец уставился на кость, как будто хотел отнять ее. При виде священника лицо сразу исчезло, будто его и не было, оставив священника одного в пустом доме. Священник тоже уставился на кость.
На ней еще оставалось порядочно мяса; рой мух вился в нескольких дюймах от носа собаки. И теперь, когда исчез индеец, она пристально смотрела на священника. И тот и другой были ее конкурентами. Священник сделал шаг-другой и дважды топнул.
«Пошла, пошла!» — сказал он, махая руками, но псина не шевелилась, распластавшись над костью, все сопротивление, какое осталось в ее больном теле, сосредоточилось в ее желтых глазах и оскаленных зубах. Это напоминало ненависть умирающего. Священник осторожно придвинулся; он еще не осознал, что животное не способно было прыгнуть — мы всегда представляем себе собаку подвижной, но это существо, как любой калека, было способно только думать. Можно было даже читать эти мысли — голод, надежду, ненависть, застывшие в зрачках.
Священник потянулся к кости, и мухи, жужжа, взлетели. Животное замерло, наблюдая. «Ну, ну!» — сказал он заискивающе; он сделал манящее движение пальцами в воздухе — животное следило за ним взглядом. Потом священник повернулся и притворился, что уходит, оставляя кость: он тихонько напевал слова из службы, старательно делая вид, что ему до кости нет дела. Затем он быстро и резко обернулся. Тщетно. Собака внимательно следила за его хитрыми маневрами. На миг его охватил гнев — чего доброго, эта полумертвая сука завладеет единственной пищей. Он выругался простонародным выражением, подхваченным на митингах; в других обстоятельствах он бы удивился, как легко эти слова слетают у него с языка. Внезапно на него напал смех: вот оно величие человека — спорить с собакой из-за кости! Когда он засмеялся, псина прижала уши, и кончики их дернулись, словно она все понимала. Но он не чувствовал жалости — ее жизнь не имела никакой ценности в сравнении с человеческой. Он оглянулся, ища, чем бы бросить в собаку, но в комнате не было почти ничего, кроме кости. И, кто знает, может быть, она оставлена специально для этой собаки? Ему представилось, что девочка, уезжая с больной матерью и бестолковым отцом, позаботилась об этом; у него сложилось впечатление, что ей всегда приходилось думать за них. Для своей цели он не мог найти ничего лучшего, кроме сломанной овощной корзинки из проволоки.